Знаменитое средневековое легковерие и равнодушие к явным несообразностям – тоже проявление умственной лености. Поэтому в истории об Аполлонии Тирском (новелла 71) сознание автора спокойно мирится с тем, что его герой, добрый христианин, которого по ночам посещает ангел и дарит своим советом, войдя в эфесский храм, падает к ногам жрицы, принимая ее за владычицу этого храма богиню Диану. Не менее причудлив логически и эпизод из новеллы 77, где заговорщики, задумав убить спящего в замке рыцаря, говорят друг другу: «Если мы убьем паломника в постели, мы сами будем преданы смерти. Лучше сбросим его в море вместе с постелью, и тогда люди будут говорить, что он бежал» (?).
К этой же категории странностей относятся и противоречия, встречающиеся в «Римских деяниях». Взглянем на заглавие 35-го рассказа – «О том, что не следует зариться на богатство», противоречащее тому, о чем там повествуется. В самом деле: за красивой своей дочерью царь не дает приданого, некрасивая же получает все богатства и обещание, что после смерти царя тот, кто возьмет ее в жены, наследует царство. Такой человек в конце концов находится, женится на дурнушке и после смерти царя садится на престол. Всякому очевидно, что мораль истории выведена вопреки логике: бедный граф, взявший в жены царскую дочь, получает богатство и трон, т. е. добивается того, к чему стремился, но при этом ничем не наказан за свой выбор, так как жена его, кроме известного ему наперед внешнего недостатка, не обнаруживает в дальнейшем никаких других, и ему нет оснований раскаиваться в своем поступке.
Если непоследовательности иного характера, т. е. не логические недосмотры, а противоречия, связанные с ошибками памяти, вроде разного наименования одного и того же героя или появления в каком-нибудь третьем томе персонажа, убитого автором в первом, объяснимы в пространных сочинениях, писавшихся длительное время, то аналогичные непоследовательности в пределах очень небольших по объему новелл «Римских деяний», в подавляющем большинстве созданных, конечно, в один присест, не могут быть следствием капризов памяти. Их причина – все та же леность ума, не дающего себе труда додумывать до конца, а потому не страшащегося противоречий. В истории папы Григория (новелла 37) мы сначала читаем о том, что будущий князь церкви воспитывается в семье рыбака, не подозревая о том, что он найденыш, и случайно обнаружившаяся истина заставляет его в горе покинуть людей, которые его приютили. Однако в развязке, рассказывая о себе царице, Григорий, к нашему удивлению, упоминает (отнюдь не стремясь ее обмануть), что настоятель монастыря неоднократно говорил о его странном появлении в этих местах: Григорий, как мы помним, в бочке был прибит к берегу и подобран монахами. В другой истории невнимательность автора оборачивается прямым комизмом: приговоренный к казни обещает своему другу быть ему вечно благодарным, если тот окажет ему услугу, забывая, что для этого уже нет времени (новелла 51).
Существенную роль для понимания «Римских деяний» играет то обстоятельство, что в средние века писатель или художник пользовался, как мы бы сейчас сказали, кодовым языком, а читатель и зритель не просто читал и смотрел, а переводил с языка тайнописи на свой язык. Ум тех, для кого предназначались эти произведения средневекового искусства, был ориентирован символически, и перевод осуществлялся «с листа», почти непроизвольно. Непритязательные, а подчас даже малопристойные бытовые сценки не воспринимались при этом непосредственно – читатели и зрители тоже находили в них дидактический и генерализованный высокий смысл. Рефлекс сознания – искать под одним смыслом другой был настолько силен, что делал возможным такие адаптации, как создание монашеского Овидия, т. е. приспособление для дидактических целей даже его фривольной «Ars amandi». Если современный зритель, не обученный языку средневекового искусства, увидит на капители романского собора в Отене (XIII в.), как аббат и аббатисса дерутся за пастырский посох, он скорее всего расценит сценку как гротескную и даже антиклерикальную. Как далек, однако, подлинный смысл отенского изображения от этих само собой – с нашей точки зрения – напрашивающихся объяснений! Художник изобразил здесь символически раздор и непорядок в церкви, коснувшийся в равной мере мужских и женских монастырей. Высокие истины постоянно облекались в формы скуррильные и гротескные, что никого не удивляло.