Жандармы по возможности старались превратить его жизнь в кошмар, чтобы путь на Голгофу (после казни!) был продолжением казни. Кокшарский случайно присутствовал при отчаянии, почти рыдании Чернышевского, когда высокий жандармский чин навязывал ему стиль жизни в его камере: «Зачем вы хотите убить меня медленной смертью? Лучше повесьте, вы способны на это!»[391]
Эта беззащитность интеллигента перед хамством власти заставляет сжиматься сердце. Не случайно Чернышевский враждебно относился к местной администрации, не принял губернатора Черняева и преосвященного Дионисия. Единственное, что было разрешено – это гулять в вилюйских лесах, ибо, как справедливо полагали жандармы, побег из Вилюйска был почти немыслим, благодаря тяжелому положению города, дикому климату и лесному пространству, редко населенному инородцами, языка которых (якутского) Чернышевский не знал. Он был в нормальных отношениях с мелкими чинами, и не потому, что видел возможность их пропагандирования, просто он мог хотя бы в быту быть с ними на равных. Особенно с якутами. Короленко вспоминал, как якуты изображали Чернышевского, больше жестами. Вот идет «тойон гуляй» (исправник или другое начальство), а Чернышевский (тут якут изображал на лице презрение) проходит мимо. А тут «Гуляй бедный сахалы» (идет бедный якут), Чернышевский улыбается и долго трясет ему руку.С писанием дело обстояло не лучшим образом, и философ, привыкший к сидячей жизни, в Вилюйске много гулял, ходил собирал грибы, отдавал их жене жандарма, поскольку сам не очень разбирался. Он и в Саратове умудрился быть городским человеком, несмотря на дедов-священников, посещавших разбойничьи урочища, тем более стал городским в Питере. И один раз он заплутался в Вилюйских лесах. Пошел в лес за грибами и заблудился. Нашли его на другой день в лесу верст за пятнадцать от города, утомленного и голодного. Мог погибнуть, но судьба зачем-то его хранила. Опять же из воспоминаний, характерных, мне кажется. Все же мечтал о цивилизации. Вилюйск был заболочен. И вот Чернышевский любил копать рвы и осушил рвами множество болотных мест, сделав их годными к сенокошению для якут. Якуты долго называли эти рвы и места «Николиными». Видимо, физическая постоянная работа, движение, да и волжское происхождение держали его в физическом тонусе. Как рассказывали якуты: «Чернышевский был очень здоров. Сильный был, очень сильный. Раз как-то разыскал и притащил в тюрьму два камня и говорит пришедшим к нему в гости якутам: – “А ну! подымите-ка, братцы, кто-нибудь хоть один из камней!” – Многие брались, не могли поднять камня с земли. А Чернышевский взял оба камня, обошел с ними три раза весь двор и говорит якутам: “Эх вы! а еще молодые! Я старик, и то поднял!”»[392]
Сегодняшнему читателю, привыкшему к фотографиям очкарика, на которых Чернышевский выглядит узкоплечим хилым книжным слабаком, трудно вообразить эту невероятную силу человека, десяток лет к этому времени проведшему в заключении. Но если бы не было этой силы, он бы вряд ли выжил.
А писать – все равно писал. И это, наверно, больше всего давало силы на жизнь. Как пишет А.А. Демченко, по приезде в Вилюйск Чернышевский не сразу принялся за продолжение беллетристических сочинений, которыми был занят последние годы. В.Н. Шаганов, побывавший у него с П.Ф. Николаевым в конце апреля 1872 г., засвидетельствовал, что писать еще не начал. Он говорил, что услышавши о приезде к нему жандармского офицера, он предполагал обыск и потому уничтожил свои рукописи, о чем, особенно об уничтожении «Рассказов из Белого Зала», он, очевидно, очень сожалел.
В октябре 1872 г. он обращается к князю Голицыну, адъютанту генерал-губернатора Синельникова, с просьбой, не разрешат ли ему списаться в Петербурге, чтобы ему присылали книг для переводов, и эти переводы он мог бы отсылать в Петербург. Голицын категорически заявил, что это желание Чернышевского не будет удовлетворено. Жестокость необъяснимая, абсолютно жандармская, в духе императора.