И, показывая на Харман, повернувшись к нему лицом, сказал:
— Видите их? Наше войско это! Те-те-те! Те-те-те!
Потом вдруг сдвинул брови, потемнел лицом и, размахивая руками, закричал:
— К оружию! К оружию!
И потом опять:
— Те-те-те! Те-те-те!
Трудно было поверить, что это — тот самый дедушка Руси, который столько лет продремал на скамейке. Пьян не пьян, а, верно, с ума сошел.
Таким образом дедушка Руси обошел все село. Потом вернулся на Харман, стал любоваться парнями, Милушем. Вдруг спохватился: ведь у него еще дела! Оповестил свое село, надо оповестить и соседние. И как был, подпоясанный веревкой, только чтоб не терять времени, достал откуда-то бурку — и в поле!
Надо было холодному ветру обдуть его, надо было крестьянам, которым он пришел сказать «Христос воскресе» и «поздравляю с болгарским царством», изругать его и пригрозить, что свяжут его и выдадут жандармам, чтоб он опамятовался и успокоился. Только после этого повернул он назад. В душу его запали первые семена сомнения. А на глазах у него творилось чудо: моросивший с утра мелкий дождь превратился в мокрый снег, и в конце концов поднялась настоящая метель! «К чему это? — подумал дедушка Руси. — Что теперь будет с ребятами?» И он поспешил в село, еле видное под белой сетью снега, валившего на равнину и горы.
В тот момент, когда он входил в село с одного конца, отряд выходил с другого на Власову дорогу. Дедушка Руси остановился и стал смотреть: знамя было спущено, черные фигуры утомленно покачивались, с трудом взбираясь вверх по склону. А выше темнели рощи, качая над побелевшей землей свои обледенелые ветви. Вот скрылось знамя, скрылся во мраке и метели последний повстанец. Дедушка Руси, склонив голову, поспешил домой.
На другой день он сидел на своей скамейке и глядел на побелевшие горы. Со всех сторон — режущий глаза белый снег. Белый снег и зеленые деревья — невиданное чудо! Дедушка Руси глядел на горы, кутаясь в шубу, и глаза его как будто спрашивали: «Зачем вы это? Что станет с ребятами?»
А в это время для села наступил час тяжелого испытания. С поля подходил султанский отряд. Чорбаджии засуетились. Самый умный и красноречивый из них — дед Нейко Бардучка — был послан навстречу паше — поклониться ему и сказать, что село не виновато, что гайдуки спустились с гор. Добромерица почернела от народа, как муравейник. Там остановились герловские правоверные с большими чалмами на головах, с веревками поверх поясов — для награбленного. Но чорбаджии стали упрашивать пашу, соглашались на все. И паша сдержал слово, не двинул герловских правоверных на село. Но они еще стояли на Добромерице — страшной черной оравой среди окружающего белого снега.
Дедушка Руси сидел неподвижно на скамейке, глядя вдаль. Ему дела не было ни до герловских турок, ни до чорбаджии. Он глядел в сторону гор, всматриваясь в обрывы и тропы, напрягая слух, стараясь уловить, не громыхнет ли в этой зимней тишине ружейный выстрел. «Зима в мае, — думал он. — Плохо. Их по следам переловят, как зайцев».
Так сидел он и на другой день. Герловские турки ушли, и на Добромерице от них остался большой черный круг, словно там лежало какое-то стадо. Но страх еще тяготел над селом. Дедушка Руси, быть может, был единственный, кто решался сидеть за воротами.
Вдруг на краю села послышался шум. Поднялся, стал расти, налетел на село, как буря. Барабаны, клики, песни, и среди всего этого — протяжный, жалобный напев зурны. Вот на Холме показалась процессия: сперва конники, потом — волнами, волнами — пехотинцы. Над ними торчат длинные шесты, а на шестах насажены человеческие головы. Дедушка Руси чуть не потерял сознание. Плакали зурны, гремели барабаны. А это что? Крик или вой волчьей стаи? И опять эти страшные, сухие удары барабанов… Словно острая сабля с визгом рубила село, сверкая на солнце и белизне снегов. Орда черным потоком нахлынула на село, страшные шесты торчали, покачиваясь.
Дедушка Руси перевел взгляд на горы. Глаза его ничего не видели, руки дрожали.
Когда он опять поглядел на конак, орда башибузуков уже стала в круг, а шесты с головами стояли посреди площади, вбитые в землю. Словно чудовищные, зловещие побеги поднялись из снега.
Закричал глашатай — голосом, глухим от страха и боли: пусть каждый подходит, опознает.
Никто не вышел. Тогда жандармы пошли по домам, стали стучать в двери. Увидали дедушку Руси на скамейке, потащили. Он подошел, трепещущий, бледный как смерть. Поднял глаза, увидел голову на первом шесте, узнал. Земля стала уходить у него из-под ног. «Милуш!» — чуть не крикнул он, но крик застрял в горле. Он проглотил слезы, взял себя в руки. Прошел мимо всех шестов, осмотрел их, обернулся, взглянул на пашу. Взгляд холодный, спокойный.
— Знаешь ты их? — спросил паша.
— Нет, ага, не знаю. Никого не знаю.
И пошел к дому, высокий, статный, с волосами белыми, как снег на горах. Глядел перед собой и молчал. Когда проходил мимо мастерской Милуша, сердце его сжалось. Черный ворон сел на верхушку тополя и закаркал. А внизу, за дощатым забором, под яблоней, кто-то глядел в щель на конак. И дедушка Руси услыхал голос Люцы: