Однако, когда, после взаимного обмена «любезностями», они подобрались вплотную к Барону и двум его оставшимся на ногах помощникам, он не раздумывая, кинулся в ещё более контактную рукопашную, позволяя гаитянину разобраться с братом один на один.
Времени для анализа собственных поступков и порывов не было, но в тот момент в Нейтане звенела святая убеждённость: этим – нужно разбираться только вдвоём. На месте гаитянина (не то, чтобы он себя на этом месте представлял, но всё же) он хотел бы, чтобы кто-то для него сделал то же самое. Оставил их вдвоём. Потому что только тогда, вне зависимости от результатов их разборок, он знал бы, что всё сделано верно. Нет, даже не так: сделано всё, что было возможно.
* *
Барон не знал об умении брата гасить способности окружающих.
Иначе не допустил бы ошибки, и не подпустил бы их с Нейтаном к себе настолько близко.
Здесь, в глубокой африканской глуши, со своей непроницаемой для пуль и клинков кожей, он был почти что богом, и уже давно уверовал в это сам.
Люди возвели его в этот ранг и он его принял.
Дар приучил его к тому, что все вокруг, кроме него самого, могут погибнуть и, так или иначе, это привело к тому, что жизнь окружающих перестала иметь для него особое значение.
Поэтому чужая кровь, полившаяся на землю в ходе начатой кем-то наиболее нервным из его соратников перестрелки, не слишком впечатлила его.
Поэтому кровь, выступившая на его предплечье, задетом одной из отправленных братом пуль, повергла его в состояние шока.
Но даже упавший на землю и потрясённо разглядывающий свою влажную ладонь, которой только что держался за предплечье, он не выглядел ни сдавшимся, ни слабым.
Он выглядел злым.
- Хочешь убить меня, брат? Потому что только так меня можно остановить!
В наступившей после выстрелов и воплей тишине, его голос прозвучал особенно громко.
Нависший над ним гаитянин, дрогнув, едва не отшатнулся, но потом лишь сильнее стиснул кулаки и подобрался ещё ближе.
Нейтан замер в отдалении.
Он всё также предпочитал не вмешиваться, и лишь был наготове, в случае, если понадобится его помощь. И он не вмешивался – но он смотрел. Смотрел на то, как братья решают совсем не братские проблемы и – хотя ни на первый, ни на десятый взгляд ни он, никто иной не нашёл бы параллелей между этой драмой и тем, что творилось у них с Питером – пытался понять, как сам бы себя повёл сейчас на месте гаитянина. Или на месте Барона, ведь в этой истории он скорее всего оказался бы именно на его месте. Брат-диктатор против брата-оппозиционера.
Нечто подобное уже ведь было.
В том будущем, о котором ему рассказывал Питер.
Когда каялся, тогда, на балконе.
Господи…
Он впился ногтями в ладонь.
Не время вспоминать. Совсем не время. Но он слишком долго сдерживался, убегая.
Долго?
Всего-то несколько дней, а чувство было такое, словно годы. Наверное, потому, что он ещё не носил в себе груза тяжелее. Даже со времён Руанды. Там груз был многотонным, но понятным, и Нейтан готов был нести всё это, и даже ещё больше, точно зная, какой камень благословил Бог, а за каким притаился ад.
Но с Питером – пропавшим, вернувшимся, долгожданным, живым, упрямым; когда-то ознаменовывающим всё самое понятное в жизни Нейтана, а теперь ставшим самой мучительной головоломкой – с ним всё было иначе. И ни понять, ни ухватить, ни классифицировать то, что происходило между ними, не удавалось.
Нейтан пытался, но только всё усугубил.
Решил замуровать поглубже. Давно – судя по ощущениям. Несколько дней – судя по таймеру. И вот, мимолётное напоминание – и он снова скрючен под этим гнётом.
И дело даже не в том, чем там у них всё на крыше закончилось, а в том, что творилось с ними на всём протяжении времени с их первой после Кирби-Плаза встречи и, конечно, всего того безумного вечера. А за вычетом третьей лишней жажды – что творилось конкретно с ним, с Нейтаном, со старшим, мать его, братом! Весь тот разговор. Даже тогда, когда Питер сказал, что убил его в том будущем. Даже тогда Нейтан мог думать только о том, как не сорваться на утоление голода сердца и тела. Даже тогда он чувствовал только собственную неправильность и ущербность, и уверенность в том, что ту смерть он действительно заслужил. Ему был глубоко безразличен тот факт, что где-то там, когда-то там он стал президентом; его больше волновало то, что он оказался способен на поступки, за которые сам себе стал желать смерти. Настолько убедительно желать, что смог убедить в этом Питера.
Питера.
Пусть и без вычета той самой жажды, но всё равно.
Видел он ту жажду. Ничего она с ним не сделала в тот момент, когда он сам себя готов был испепелить на месте. А тогда, в будущем – сделала.
Сделал.
Питер.
«…ты хотел, чтобы я убил тебя… и я тебя убил…»