— А вот вчера иду я мимо корчмы Мошки Финка. Прислушался: что за крик? А это два сына шинкаря прижали какого-то человека в угол, уже пожилого, и так бьют, так дубасят кулаками под ребра, что человек тот уже едва хрипит. Наконец отпустили его, а он уж и идти не — может, а когда харкнул — кровь… Взял я его, веду, да и опрашиваю: что за несчастье, за что так изуродовали? «Вот беда моя, — ответил человек и заплакал. — Задолжал я, — говорит, — неделю назад этому проклятому шинкарю. Думал, получу деньги и выплачу. А тут пришла получка, — бац! — кассир меня будто забыл, не выкликает. Я стою, жду. Уже выплатил всем, а меня не выкликает. Я бросился к нему спросить, в чем дело, а он опасть! — и запер дверь перед самым моим носом. Как я ни кричал, ни стучал — пропало! Еще выбежали прислужники— да меня в плечи: «Что ты здесь, пьяница, скандалишь?» Пошел я. Встречаю потом кассира на улице — и к нему: «Почему вы мне не заплатили?» А тот зверем на меня посмотрел, а потом как закричит: «Ты, пьяница, будешь ко мне на улице приставать? Ты где был, когда выплата была? Я тебя здесь не знаю, — там добивайся выплаты, «где и другим платят!» Ну, а сегодня касса закрыта. Я проголодался, иду к Мошке съесть что-нибудь в долг, пока деньги получу, а эти два медведя ко мне: «Плати и плати за то, что набрал!» Как я ни прошу, ни клянусь, рассказываю, в чем дело, но где там! Прижали меня в углу к вот, смотрите, чуть было душу из тела не вымотали!»
— Нарезай метку, Деркач, нарезай! — сказал грозным «голосом Басараб, выслушав со стиснутыми зубами этот рассказ. — Наглеют все больше наши угнетатели — знак того, что кара уже — висит над ними. Отмечай, побратим, отмечай живо!
— Это верно, — продолжал Стасюра, — распустились наши обидчики, зазнались, издеваются над рабочим людом, потому что все им сходит с рук. Смотрю я, слушаю и вижу, что чем больше на свете горя и нужды народной, тем больше у них богатства и роскоши. Вот теперь народу в Борислав валит видимо-невидимо, потому что всюду по селам голод, засуха, болезни. А здесь разве лучше? Каждый день вижу в закоулках больных, голодных, безработных; лежат и стонут и ждут разве только смерти, потому что человеческого сострадания уже давно перестали ждать. Да и еще, смотрите, плату нам уменьшили и с каждой неделей урезывают все больше и больше. Нет возможности прокормиться! Хлеб все дорожает, а если еще в этом году недород будет, то придется нам всем здесь погибать. Вот кривда, которую все мы терпим, которая всех нас гложет до костей, а на кого ее записать, я и сам не знаю!
Старик произнес все это более живым, нежели обычно, голосом и с дрожащими от волнения губами, а затем оглянул всех и остановил свой взгляд на угрюмом лице Андруся Басараба.
— Да, да, правда твоя, побратим Стасюра! — закричали все присутствующие. — Это наша общая кривда: бедность, беспомощность, голод!
— А на кого ее записать? — вторично спросил старик. — Или сносить ее терпеливо, эту самую большую всеобщую кривду, а отмечать только те мелкие, отдельные, из которых складывается эта большая?
Андрусь Басараб смотрел на Стасюру и на остальных побратимов вначале угрюмо и, казалось, равнодушно, но затем на его лице засветилось что-то, словно скрытая на дне души радость. Он поднялся с места и выпрямился, достав головой до самого потолка избенки.
— Нет, не терпеть нам и этой всеобщей кривды, а если и терпеть, то не покорно и тихо, как терпит овца, когда ее стригут. Всякая кривда должна быть — наказана, всякая неправда должна быть отомщена, и- еще здесь, «а этом свете, потому что о суде, который будет на том свете, мы ничего не знаем! И неужели ты думаешь, что, отмечая эти мелкие, отдельные обиды, мы забываем о главной, всеобщей? Нет! Ведь каждая, даже самая маленькая кривда, которую терпит рабочий человек, — это часть общей, народной кривды, которая всех нас давит и — гложет до костей. И когда придет день нашего суда, нашей кары, то разве ты думаешь, что не отомстится тогда и общая наша кривда?
Стасюра печально покачал головой, словно в душе не совсем верил обещанию Басараба.
— Эх, побратим Андрусь, — сказал он, — отомстится, говоришь? Уж одно то, что неизвестно, когда это еще будет… А другое: что нам с того, что когда-нибудь, может быть, и отомстится, если на i теперь не легче от этого? А если и отомстится, то, думаешь, после легче будет?
— Что это ты, старик, — крикнул >на него, грозно сверкнув глазами, Андрусь, — расплакался невесть чего! Тяжко нам терпеть! Разве я этого не знаю, разве мы все этого не знаем? А кто может так сделать, чтобы мы не терпели, чтобы рабочий человек не терпел? Никто, никогда! Значит, терпеть нам вечно, до конца дней. Тяжело это или >не тяжело, никому до этого нет дела. Страдай и молчи, не показывай другому, что тебе тяжело. Страдай и если не можешь вырваться из беды, то хоть мсти за нее — пусть это немного облегчит твою боль. Так я думаю, и все признали, что я прав. Верно?
— Верно, — ответили побратимы, но так мрачно, угрюмо, словно эта правда не очень их радовала, пе очень была им по сердцу.