Леон похвалил Бенедю за этот совет и добавил, что в правление кассы, конечно, надо выбрать кого-нибудь из грамотных предпринимателей, который мог бы вести расчеты, и что нужно выработать устав кассы и подать его на утверждение в наместничество. Прибавил даже, что он сам готов похлопотать для них об утверждении устава, за что Бенедя заранее его поблагодарил. На этом они и расстались. Бенеде неприятно было, что он вынужден был врать Леону, но что делать, если нельзя было иначе. А Леон ушел с завода радостный, чувствуя себя невесть каким либералом, который вот, дескать, поощряет стремление рабочих к дружескому единению и взаимопомощи и так бесконечно выше стоит всех этих бориславских «халатников», которые в рабочей взаимопомощи видят бунт и опасность и сейчас же готовы, как цыплята, спрятаться под крылышко жандармерии и полиции. Нет, пора и им узнать, какие дела творятся порой на белом свете, пора и Бориславу иметь свое рабочее движение — конечно, легальное, благонамеренное и разумно направляемое рабочее движение!
И затем либеральные мысли Леона быстро и легко устремились вдаль; ему чудилось, что вот уже недалеко это славное «единение капитала и труда», что оно начнется не где-нибудь, а именно здесь, в Бориславе, и что в истории этого единения отправной, а потому первой и наиважнейшей точкой будут его разумный и либеральный разговор с Бенедей и проявленная мм благосклонность к новому рабочему движению.
«Так, так, — заключил он, уже качаясь в своей легкой рессорной бричке вдоль бориславской улицы, — мои дела идут очень хорошо!»
XI
Эх, Готлиб, Готлиб! Знал ли ты, гадал ли ты, какую сумятицу поднимет твое письмо и твой безумный поступок в голове твоей матери?!
Ривка была больна. Это не была болезнь тела, потому что телом она была здорова и сильна, это было состояние какого-то необычайного душевного возбуждения, какого-то неимоверного напряжения, за которым следовали минуты полной безжизненности и апатии.
Она ходила по комнатам, будто сонная, не видела ничего и не интересовалась ничем, кроме своего сына. Он искалечен, он болен! Может быть, опасно? Может быть, возле него никого нет? Он умирает, мучается! А она, мать, для которой он всего дороже, она не знает даже, где он и что с ним. Ведь он не сообщил ей об этом! Что он думает делать с собой? Долго ли будет скитаться так среди чужих людей, словно сирота, в таком безобразном, ободранном платье? Она плакала, злилась, рвала и метала, швыряла все, что ей попадалось под руку, не будучи в силах найти ответ на все эти вопросы. Она то готова была рассказать обо всем Герману и бежать вместе с ним искать сына по всему Дрогобычу, то вновь с каким-то диким упорством воображение рисовало ей картины страшных мучений и гибели Готлиба, из глаз ее лились слезы, кулаки судорожно сжимались, она останавливалась возле двери, ведущей в кабинет мужа, и губы шептали: «Пусть гибнет, пусть умирает назло этому извергу, этому тирану! Пусть! Пусть!» Она забывала, что этот изверг и тиран не знал и не замечал ничего и, казалось, совсем не тревожился о Готлибе. Выражение мертвого, безучастного спокойствия на его лице приводило Ривку в несказанную ярость, и она старалась как можно реже показываться ему на глаза. Она все чаще сидела запершись в своей комнате, перечитывала в сотый раз письма Готлиба, но и они уже не приносили ей успокоения. Все ей опротивело. Она целыми часами глядела из окна то в сад, то на дорогу — не идет ли трубочист с письмом. Но трубочиста с письмом не было, и Ривка изводила себя, сжигаемая множеством противоречивых чувств, не в силах ни на что решиться. Неделя такого беспокойства — и она действительно сделалась больной
— Что с тобой, Ривка? — спросил ее однажды Герман за обедом. — Ты, я вижу, больна?
— Больна! — ответила она, не глядя на него.
— Вот то-то и оно. Я вижу, что больна. Надо послать за доктором.
— Не надо!
— Как это — не надо? Почему не надо?
— Доктор мне не поможет!
— Не поможет? — удивился Герман. — А кто же поможет?
— Отдай мне моего сына! — отрезала Ривка. — Только это мне поможет.
Герман пожал плечами и вышел из столовой. За доктором он не послал. Лишь спустя десять дней дождалась наконец Ривка вести от сына Маленький трубочист до тех пор ходил по улице, пока она не высунулась из окна; тогда он бросил ей с улицы в комнату записку Готлиба. Вот что писал Готлиб:
«Она должна быть моей! Говорю вам раз на-всегда: должна! Хочет она этого или не хочет. А впрочем, как может она не хотеть, — ведь я богат, более богатого жениха не найти во всей округе. Я же чувствую, что без нее не могу жить. Во сне и наяву все она, одна она передо мной. И я не знаю даже, как ее зовут. Но какое это имеет значение, если она мне понравилась! И куда она могла уехать? Кабы я знал, сейчас бы поехал за нею. Да, я забыл вам сказать, что я уже здоров, по крайней мере настолько здоров, что могу ходить. Ковыляю весь день по улице возле ее дома, но не решился еще никого спросить, чей это дом и чья она дочь. Завтра рано утром придет мой посланец; дайте ему сколько-нибудь денег для меня».