Алексею в условиях его новой жизни первое время было легче с детьми, чем со взрослыми. В отношении взрослых к себе он чувствовал и недоверчивость, и сожаление. Недоверчивость со стороны мужского населения Звенящего[319]
, а сожаление со стороны женского. И то, и другое мешало ему, и потому он охотнее всего шел к детям и подросткам, любил их пытливые вопросы и делился с ними легко и свободно своими знаниями. Привязался он и к Соне, и эта привязанность заставила его говорить о ней с Григорием.— Не моя она, Божья, — неохотно сказал ему Григорий, — еще как в утробе была, за жену ею расплатился. Пахому обещал, вот и жду сроку, когда время наступит.
Эти простые слова глубоко взволновали Алексея. Ничего не сказал он Григорию, но еще сильнее привязался к девочке и решил во что бы то ни стало спасти ее от той участи, которую готовил ей Григорий. Это спасенье видел он в образовании Сони.
Теперь Соне было шестнадцать лет, рослая, с глубокими голубыми глазами под густыми темными, как стрелы, бровями, если она и не была красивой, то заметно выделялась среди своих сверстниц. Выделялась она не только своей внешностью, но и внутренними качествами.
Восьмилетние уроки Алексея не прошли для нее даром. Если чувство юной радости и жажда полнее насладиться ею, свойственные всем юношам и девушкам, влекли ее в круг подруг, то вольность их обращения с парнями, грубые слова, а главное, похабные песни, к которым почему-то падки были ее подруги, смущали ее; она краснела, кусала губы, зажимала уши и даже убегала в слезах от подруг, когда те, видя ее смущение, нарочно, чтобы поддразнить ее, начинали орать эти похабные песни и держали ее за руки, чтобы она не могла закрывать ими уши. Но хотя подруги и дразнили ее и называли ее белоручкой, она была любима ими и ни одна посиделка в длинные зимние вечера не обходилась без нее, потому что никто не умел так рассказывать разные занятные истории и сказки, как Соня. Во время ее рассказов все притихали, даже щелканье семечек забывалось, и все с напряженным вниманием следили за рассказом, глядя в упор на Соню. Чего, чего только не рассказывала Соня. И когда ее спрашивали подруги: “откуда ты берешь это? Неужели сама выдумала?” — она, счастливая и радостная, закрывая глаза, говорила:
— Нет. Все это в книге написано, а книга та в березовой роще Нивиных от людского глаза скрывается.
— Врешь ты все, вот что, — говорила какая-нибудь подруга, и тогда начинали ее дразнить, схватывали за руки и орали похабные песни.
Но Соня не врала, — привязанность ее к Алексею как к своему учителю незаметно для нее самой превратилась в любовь. Алексей сделался для нее единственной книгой, из которой она черпала и радость, и силу, и волю к жизни.
Огражденная чувством своим к Алексею, Соня к концу зимы, когда она окончательно определила это свое чувство, перестала обращать внимание на дразнь подруг и на назойливые и грубые приставания к ней Сеньки Гуська. Душа ее пела, и ничто не могло заглушить этой песни. Сенька Гусек, заметив эту перемену к его ухаживаниям со стороны Сони, стал думать, что она склоняется к нему; вот почему, когда его призвали на войну, он решил гулять с Сонькой, белоручкой, — как он называл ее про себя.
Рано утром подъехал он к дому Григория, чтобы пригласить Соню на гулянки. Привязав разукрашенную зелеными ветвями лошадь, он, как всегда самоуверенно, толкнул дверь и вошел в избу.
— Григорий Алексеич, уважь призывного, пусти дочку погулять напоследок, — сказал он Григорию, кланяясь ему в пояс.
Григорий вскинул на него голубые, как у Сони глаза, лениво почесал затылок и проговорил:
— Сегодня тебя, а завтра другого. Нет, мил человек, она Божья. Проси — не проси, а ничего не выйдет, потому еще в утробе Богу обещана.
— Сонька, — крикнул он, — иди сюда.
Соня вошла.
— Он просит, чтобы ты его уважила, на гулянки с ним ехала, — так вот, чтобы этого, значит, ничего не было, потому ты нами Богу обещана. Слышишь? А ты, мил человек, того, значит, прощай, на том и расстанемся.
— Так. Говоришь, Божья, — сказал, бегая глазами, Сенька Гусек, — только смотри, чтоб не провоняла она раньше времени, потому часто в Нивинский лес ходит, есть там змей один, как бы не вполз куда и не прогрыз чего. А затем прощай.
Он повернулся и быстро вышел. Соня, вспыхнувшая от его слов, стояла ни жива ни мертва, только сердце ее стучало так, что она боялась, что отец услышит этот стук, и тогда конец ее счастью. Но Григорий не слыхал этого стука, как, по-видимому, не понял и намека Сеньки Гуська. Он только тряхнул головой и сказал:
— Непутевый, много ему платить будет.
В то время как призванная молодежь гуляла, другое настроение было в избах запасных, Якова Меркушина и Василия Анохина.