Тут в этой стране, где “почти римская” стальная кольчуга готова была при Плеве вот-вот-вот в последней мощной судороге сжать навсегда всю страну, с помощью зубатовщины сковать набег европейской волны социал-демократии, раздавить арийскою чернью семитический дух, с которым боролся и Ницше, и застыть в своей гордой ледяности, тут, тут... жизни не было. Об этом и только об этом свидетельствуют все “не могу” Чехова, вся его фотографическая, скучная проза без протеста, без борьбы, но тем более страшная и тяжелая, как точный судебный и медицинский анализ.
Но Чехов умер! Умер еще раньше и Ницше! И нас, которым была так понятна еще год тому назад предсмертная мечта Чехова попасть на войну, туда, где “настоящая” жизнь, уже не тянет в поля Манчжурии[187]
.Мы смеемся над бутафорией Тацитовской деспотии, где римский меч и римский щит — оказались картонными! Да, жизнь, жизнь, которую так любил, так приветствовал Ницше, об отсутствии которой так меланхолично, безнадежно даже не грустил, а только свидетельствовал Чехов, родилась не через 300 лет, как мечтал он, и не там, где ждал увидеть ее Заратустра. Но она здесь, она уже есть! Это знает теперь каждое сердце во всей великой русской равнине, и она не там, на полях Ляодуна и Кореи, а здесь, под рукой и даже в Чеховском овраге.
Думал ли он об этом, ждал ли этого? Он, так недоверчиво смотрящий на нас с портретов своей хитрой, но обманутой жизнью улыбкой!
Vae victis!
ПРОКЛЯТИЕ
I. ОСТРОГ
В тюрьме всегда странные сны:
Большие комнаты. Квартира. Мы все готовимся к свадьбе. Я и Миша должны быть шаферами. Матушка вводит невесту. Она в венчальном уборе. Это — Серафима. Бледная, с черными волосами, с флер д’оранжем, она такой красоты, что я поражен. Я не двигаюсь. Матушка проводит ее мимо. Показывает ей квартиру, где все для них приготовлено. Ее жених — это Ваня. Серафима смотрит на все покорно, покорно и с какой-то виноватой улыбкой торопится пройти скорей мимо. Она точно старается всем показать, что всем довольна... Мама остается одна. “Как она красива!” — говорю я ей про Серафиму, а сам стою пораженный точно видением. Потом свадьба. Большая комната. Обед. Столы. Серафима присаживается передо мной и я гляжу на нее. Она еще в свадебном уборе и смотрит в сторону. У меня в душе покорность. Протеста против свадьбы никакого. А в ее лице смертельная боль и такая покорность боли, решимость идти в ней до конца и все перенести, что все смиряется перед этим. Ваня почему-то за другим столом. Он смеется. На его руке кольцо. “Я сама так решила”, — звучат где-то слова Серафимы. Я стараюсь быть как все — шучу, смеюсь. Но в душе возрастающий ужас: страшно взглянуть на нее. Я ведь все знаю... и этот мучительный вопрос: к чему это? зачем? почему это должно быть так, а не иначе?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Он как ударит ее р-раз цепом... и еще р-раз цепом... Потом убег в избу — да с топором опять к ней... и еще р-раз... а тут отец...
Это было вчера. Я вспоминаю, как старшой рассказывал сцену убийства солдатом своей мачехи. Обрывки воспоминаний сплетаются со сном. Все путается. Я ворочаюсь на своем соломенном тюфяке на нарах.
Да, это было вчера.
К солдату приходил отец на свидание.
— Куфаев! — кричал весело старшой наверх. — Гони солдата сюда! Отец пришел... старуху поминать!..
— Стару-ху поминать! ха-ха-ха! хохотали кругом.
Это было смешно, было смешно то, что это было сказано про убитую старуху и про старика ее мужа. А он стоял тут же. Серенький и невзрачный мужичок с гноящимися глазами, он принес сыну — убийце своей жены узелок с хлебом в тюрьму и запуганно озирался кругом. Его рыжеватая бородка топорщилась, а губы что-то шамкали. Надзиратели с любопытством глазели, ждали, какова будет сцена...
Дикий, нелепый кошмар давит меня как фатум. Коридор кажется мне бесконечным. По бокам черные, железные двери. За ними люди: убийцы, воры, мошенники, погромщики. Их лица видны в маленьких дверных оконцах, прозорках. Они глядят на меня странно равнодушным взглядом, точно это так и должно быть, точно в этом нет ничего удивительного — в том, что они заперты в клетках, и мне это страшно... солдат, о котором я вспомнил, когда проснулся, — улыбается. Его беленькое лицо со вздернутым носиком комично-простодушно.
Бывают же такие убийцами!
— Но-но! чего стучишь?! Не пан тут какой нашелся?! — кричит на кого-то грубо надзиратель и гремит сзади меня ключами.
Я иду скорей.
В сортире деготь и тяжелая, гнетущая вонь. Я с ужасом думаю, что мне надо будет еще раз пройти по коридору и так много раз...
Солдат по-прежнему улыбается в своей прозорке.
Я спешу...