— Я стар,— спокойно и рассудительно отвечал отец,— Мастерство мое на исходе, я передаю его тебе. Ты способный. Что же мне остается делать? Я все-таки обязан служить своим людям, тем людям, которые взрастили мой талант, создали мне славу, приняли меня в свой круг. Я благодарно служу им, и ты в конце концов можешь идти по отцовским стопам. Тревожные времена настали для искусства... Подумай.
И он не спеша направился к двери, давая сыну возможность обдумать и уяснить сказанное. Гулко и ровно удалялись его шаги. Напряженно прислушивался к ним Станислав. И по мере того как затихали шаги отца, в сознания его крепла решимость.
Эта решимость не покидала его весь день. В каком-то отупелом состоянии он принялся одеваться, и движения его были резки, лихорадочны. Порвались шнурки, он их долго связывал, и вскипала злость, бурная, ищущая выхода. Из глубины дома донеслись звуки фортепиано. Эльга тренировалась в зале одна, и меланхоличный пианист старался как никогда. Шнурки завязаны, он стоит возле зеркала, он проводит ладонью но щеке, ладонь ощущает мягкое покалывание волос — «бриться, бриться пора». Поворачиваясь на месте, он озирает свою фигуру, расправляет складки на пиджаке, складки собираются снова. «Ишь, как располнел отец»,— пиджак с отцовского плеча.
Потом он, раздвинув портьеры, следит за Эльгой, Она замечает его приход, розовеет, подбегает к пианисту, останавливает его — и пианист, сделав поклон, покидает комнату.
— Почему ты так нарядился?
Он сжимает нервными пальцами скомканные портьеры, сдерживая себя, произносит:
— Я ухожу. Сказать об этом и зашел.
— Куда ты?
— Я? — Портьеры разлетаются в стороны.— Надо бы спросить, надолго ли...
Пытливо вглядываясь, Эльга подбегает к нему, руки обивают шею, голова припадает к груди, и глаза — близко-близко.
— А жизнь? Долгая жизнь наша? — переходит на трепетный и тревожный шепот.— Вижу, навсегда уходишь, нехорошее лицо у тебя... Злой ты, жестокий, недобрый... Все вы таковы.
Он круто поворачивается и резкими шагами выходит из дома, чтоб никогда больше в нем не появляться.
В тот же день адъютант генерала Белова вручает красноносому долговязому полковнику приказ: Юткевича Станислава Павловича, девятнадцати лет от роду... и так далее... и так далее... и так далее... — зачислить в личный отряд генерала Белова. Основание: резолюция генерала. Подпись. Дата. Печать.
.................................................................................
.................................................................................
Мундир английский,
погон японский,
разбой российский,
правитель омский.
Эх, шарабан мой,
американка!
А я девчонка, да...
— Тс-с-с! Тс-с-с! Господа! Тут среди нас дамы, среди вас прекрасный пол. Ни к чему омрачать сегодняшнюю интимную и романтическую обстановку нашими боевыми буднями. Я знаю — все вы верны до самопожертвования славному русскому воинству...
— Ур-ра-а!
— Хох! Хох!
— Горько! Горько-о!
— Милочка, поцелуй. Ну, еще, милочка!
— Ну, пупсик!
— Пупсик, мой милый пупсик!
— За русское воинство — осушить чары!
— За пупсика! За пупсика, черти, выпить!
И, расплескивая вино на скатерть, на расстегнувшийся в самом непристойном месте мундир, на головы соседей, молоденький рыжий офицерик пробирается к тамаде, только что говорившему о славном русском воинстве.
— Ты-тты... тта-ма-да?
— Тамада.
— Тта... тты... мне ду-дудру-руг?
— Друг, Жоржик.
— Та-ак пей... мать твою... за пу-уп-псик-ка! Н-на! — дрожащими руками он сует свой рюмку тамаде, и тот часто-часто моргает глазами.
Только два человека не принимали участия в общем разгуле, только двое сидели, низко склонив над рюмками головы и попыхивая сигаретами.
— Саша, — с трудом ворочая языком, лип к смуглолицему уродцу Станислав Юткевич. — Не могу, Саша. К горлу подступает, воротит.
— А ты пей, Стасик, пей, — тыкал тот коротышками-пальцами, поросшими черными волосами, в рюмку, и на уродливом лице его появлялась гримаса не то сочувствия, не то презрения.— Пей до дна, вот и перестанешь размышлять о всякой всячине, привыкнешь к нашей компании, забудешь об отце.
— Нет, Саша, совесть есть, угрызения...— теребит себя за липкие кудри.— На фронт бы скорее, ни дум тебе, ни забот...
— Пей до дна, пей!..
«Пей до дна, пей!» — издалека, сквозь дымку, сквозь чад голосов, писк женщин, икоту и звон, сквозь треньканье рояля — издалека, издалека, как во сне.
И наступает сон — в судорогах сознания возникает желание вырваться на ветреный простор, в ночь, набрать полную грудь свежего воздуха, а рядом проносится безусый, кругленький (кадочка, да и только) немец-офицер и мелькает кисель груди, оттененный багрянцем пролитого вина, а потом вдруг в путаницу пьяных видений вторгается бой часов — раз, два, три... десять, одиннадцать, двенадцать... Роковой двенадцатый час.