Читаем Сторож брату моему полностью

Я мог бы петь громко – моя песня ни для кого ничего не значила. Мне некому было петь ее, только самому себе. Не с кем было вспомнить ее – только с самим собой. Был, правда, один человек, вместе с которым мы могли бы – если бы решились перейти молчаливо проведенную между нами черту – вспомнить не так уж мало. Но это были не те воспоминания, какие хочется тревожить. И хотя одиночество во времени было мучительным, и нас обоих поэтому страшно тянуло порой друг к другу – но мы фехтовали всерьез, и клинки наших эспадронов были заточены как надо, хотя мы и не наносили друг другу серьезных ран (не потому, что не могли, но потому, что не хотели). Он бы тоже мог спеть что-нибудь, – он и напевал иногда, так же про себя, как я, – но это были другие песни, а вместе нам петь было нечего.

Вот Анна могла помочь мне.

Не беда, что она точно так же не знала моих песен, моих стихов – моих не по авторству, а по праву единственного теперь владельца, – не знала ничего. Она была человеком из моего времени, потому что была так странно, до мелочей похожа на ту девушку, которая наверняка числилась среди ее предков. Мне не надо было преодолевать барьер несовместимости, существовавший – хотели мы того или не хотели – между каждым из нас – и людьми современности, каждым из нас – и людьми этой планеты, каждым из нас – и каждым из нас. Тут этого барьера не было; и она была очень молода, Анна, слишком, может быть, молода для меня – но значит, у нее было время для того, чтобы перенять от меня то, что нужно было, чтобы стать моей спутницей во времени, чтобы я не один был здесь, а чтобы нас было двое. Двое – великое дело, и не зря в древности в языке, на котором я говорил там, дома, существовало даже особое двойственное число, помимо единственного и множественного. Я хотел быть вдвоем; знал, что хорошо дуть на раскаленные уголья, когда их много: они разгорятся и передадут огонь всему остальному. Хорошо дуть в костер; но нельзя дуть на свечку – она не разгорится, она погаснет. И нельзя дуть на спичку, ее не раздуешь. Надо подождать, пока она передаст свой огонь другому, серьезному топливу.

И вот я не хотел дуть на спичку, а хотел дождаться, пока загорится по-настоящему. Хотя знал, что ее глазу и ее ощущениям спичка может показаться костром: как-никак, даже спичка может обжечь, а в ней горела спичка; но на спичке не сгоришь, и я это знал, а она – нет.

Поэтому мы сидели вдвоем у костра, и я не говорил того, что хотелось сказать, что бродило во мне, кипело, рвалось наружу. Наверное, я неправильно понимал жизнь; мне казалось, что все неправильно – одна ночь между двумя странными днями, когда ты не знаешь, что будет завтра, где ты окажешься, какие обстоятельства и как заставят тебя действовать; мне казалось, что нельзя в такую ночь говорить о любви – потому что ты ничего не сможешь пообещать, не сможешь быть честным до конца; мне казалось, что сначала нужно справиться со всем остальным, оттереть жизнь до прозрачности горного хрусталя, сделать ее крепкой и надежной, как двухпудовая гиря, – и только тогда говорить о том, что такое она для тебя – все, она для тебя все, и ты ложишься и встаешь с мыслями и чувствами о ней, с хорошими мыслями и чувствами, что ты уже не можешь думать, красива она или нет, добра или зла, умна или не очень, – все это не важно, таких категорий больше не существует, она достигает в твоем сознании уровня матери: матерей не обсуждают… Только тогда можно говорить о том, что я хочу быть для нее всем – ее ветром и солнцем, словом и мыслью, книгой и зеркалом; что она для меня – вся материя мира и вся пустота его, которую я должен заполнить до конца, и вся удивительная простота и сложность Вселенной, и цель жизни, и ее оправдание, и содержание… Только тогда, казалось мне, будет у меня право говорить об этом.

Наверное, это было неправильно. Наверное, надо было сказать все тотчас же, там, у костра, лесной ночью; но я не мог. Сознание далеко не всегда переходит в действие. Может быть, дело было и в том, что я за долгие годы разучился произносить такие слова – не было повода; а может, имело значение, что я однажды уже был готов сказать это – той, первой ей, – но она не позволила, и сейчас я просто-напросто боялся.

И вот я повернулся к ней и сказал:

– Ну, иди спать. Завтра проспишь все на свете.

Она взглянула на меня, потом послушно встала.

– Куда? – тихо спросила она.

– Я бы на твоем месте улегся в нашем катере. Мне все равно сторожить, а потом я где-нибудь приткнусь.

– Ты сможешь прийти туда. Нет-нет, ты только не думай…

– Я и не думаю. Нет, я лягу на место того, кто пойдет сторожить. Или заберусь в большой катер – там просторно.

Она кивнула.

Я подошел к ней и спросил:

– Ты не обиделась?

И подумал: а может, все это – бред собачий? Почему я валяю дурака? Вот я, и вот – она. И между нами – несколько слоев ткани и совсем немного воздуха. И…

– Нет, – сказала она. – Что ты!

– Я люблю тебя, – сказал я в свое оправдание. – И хочу, чтобы мы всегда были вместе.

Она тихо ответила:

– Мне кажется, я счастлива…

Перейти на страницу:

Похожие книги