— Да. Я и папа. — Пауза. — Откровенно говоря, насчет моего отца я не знаю. Может, он и не попал в беду… Может быть, он заодно с ними, с этими… этими злыми людьми. Но… но все это так не похоже на него. Может, он просто вынужден быть с ними. О, я не знаю. Ничего не знаю. Может, они имеют над ним власть, страшную власть. — Я поймал отблеск на ее светлых волосах, когда она мотнула головой. — Он… он всегда был такой добрый и прямой, а сейчас…
— Только не волнуйтесь, — сказал я снова. Я не мог больше подделываться под голос Яблонски, и, если бы она не была так взволнована и встревожена, она сразу бьг обнаружила обман. — Какими фактами вы располагаете?
В соседней комнате я оставил включенный электрокамин, дверь между этими комнатами была открыта, и я был уверен, она скоро обнаружит, что я не Яблонски. Одни мои рыжие волосы быстро бы меня выдали. Я повернулся спиной к свету.
— Даже не знаю, с чего начать, — сказала она. — Кажется будто мы потеряли свободу, по крайней мере папа. То есть мы можем передвигаться как хотим, мы не заключенные, но мы никогда не принимаем решения сами. Или, точнее говоря, папа решает за меня, а за него решает кто-то другой. Нам не разрешается действовать самостоятельно. Папа не разрешает мне писать и посылать письма, если не прочтет их сам, или позвонить по телефону, или поехать куда-нибудь без Гунтера. Этот тип сопровождает меня даже тогда, когда я иду в гости к друзьям — например к Моллисонам. Папа сказал мне, что меня якобы хотят похитить. Я не верю этому, но если это правда, то Саймон Кеннеди — наш шофер — гораздо надежнее Гунтера. Я никогда не могу остаться одна. Когда я выезжаю на Икс-13, я, конечно, свободна, но там мне просто некуда деваться. А здесь окна моей комнаты смотрят в стену, и Гунтер ночует в прихожей, чтобы следить…
Последние слова она произнесла с усилием и прервала фразу на полуслове, словно не могла больше ничего сказать. Наступило молчание, испуганная, охваченная желанием излить, наконец, все, что тревожило ее уже многие недели, она подошла совсем близко ко мне. Глаза ее привыкли к полутьме… Внезапно она вздрогнула, рука ее непроизвольно прикрыла рот, глаза расширились, а из груди вырвался глубокий и прерывистый вздох — прелюдии к крику.
На этой прелюдии все и кончилось. В подобной ситуации кричать все равно не полагается. Одной рукой я зажал ей рот, а другой обхватил за талию еще до того, как она пришла к решению, что ей делать. Несколько секунд она сопротивлялась с удивительной энергией — правда, в данных обстоятельствах, может быть, и не с такой уж удивительной, — а потом вся обмякла, как подстреленный кролик. Я был захвачен врасплох и испуган: я думал, что давно прошла пора тех времен, когда молодые леди падали в обморок от страха. Возможно, я недооценил ту странную репутацию, которую я сам себе создал, может быть, не учел, какой шок может испытать человек после того, как он целую ночь готовился, к последнему отчаянному поступку, прожив до этого несколько недель в постоянном страхе и напряжении. Как бы то ни было, но она не притворялась. Она действительно потеряла сознание. Я положил ее на кровать, но тут мной овладело какое-то необъяснимое чувство, я не мог вынести мысли, что она будет лежать на кровати, где был убит Яблонски. Я снова поднял ее и перенес на кровать в моей комнате.
У меня был неплохой опыт по оказанию первой помощи, но я ничего не знал о том, как приводить в чувство молодых леди. Подсознательно я чувствовал, что предпринимать какие-либо действия опасно, а так как это чувство подкреплялось моим невежеством, я решил, что будет легче всего предоставить ей выйти из своего обморока самой. Правда, я не хотел, чтобы это случилось без моего ведома, ибо она могла поднять на ноги весь дом. Поэтому я и сел на край кровати и направил свет моего фонарика на ее лицо, но так, чтобы он не ослеплял ее, когда она начнет приходить в себя.
Поверх шелковой голубой пижамы на ней был стеганый халат из голубого же шелка. Домашние туфли на высоком каблуке тоже были голубого цвета, и даже лента, которой она перевязала на ночь свои густые блестящие волосы, была голубой.
В данную минуту лицо ее было изжелта-бледным, как старая слоновая кость, и в этом лице не было ничего, что позволяло бы назвать его красивым, но думаю, что, если бы это лицо и было красивым, мое сердце все равно в этот момент не стало бы биться учащенно и проявлять другие давно забытые признаки эмоциональной жизни, сердце мое не знало их уже три года, долгих и пустых. Лицо Мэри Рутвен словно растаяло в тумане, а перед моим взором вдруг, снова возникли пламя камина и домашние туфли, и все, что стояло между нами, были 265 миллионов долларов и тот факт, что я единственный человек в мире, один вид которого заставил ее лишиться чувств от ужаса. Я попытался прогнать эти видения…