Прекрасный образ, поистине божественный, был озарением, вероятно, непонятным самому поэту. Образ этот стоит в ряду великих созданий, таящих в себе неведомую силу: «Джоконда» Леонардо да Винчи, девочка-мать — «Мадонна» Рафаэля, «Демон» Врубеля… В них скрыта тайна, воздействие их таинственно.
Теперь я принимаю заключительные строки «Двенадцати» как понимание и предвидение, прощение и пророчество. Тогда же мы, юные простаки, пытались разъять созданный поэтом образ на составные части и спрашивали: куда ведет восставших Христос? Не содержится ли тут связи между социализмом и христианством? И, конечно, не оправдывает ли появление Христа насилия революции?
Много раз мы возвращались к «Двенадцати» Блока. Один спор — а это всегда был спор — запомнился, вероятно, потому, что произошел в доме Сытиных и в него вмешался отец Лены, обычно всегда молчаливый Василий Иванович.
Все те же неизменные вопросы: ведет ли Христос бойцов-революционеров или они независимо шагают «державным шагом» к своей цели? Видят ли они флаг, их красный флаг не может быть «невидимым»? Почему у Христа венчик из роз, а не терновый венец, если впереди Голгофа?
Обычные наивные попытки «разъять музыку» (Сальери у Пушкина). Вряд ли в эти разговоры уже вносилось что-то новое. Можно понять, что они кому-то надоели. Но все же сказанные кем-то слова вызвали взрыв негодования: «Да он (Христос) просто ведет их сдавать!» Как это — «сдавать»? Кому? Зачем? Христос — не Иуда! В хор голосов включился негромкий голос Василия Ивановича: «Молодые люди, вы можете не верить в Бога, но уважайте веру других». Только тут мы увидели, что Муся Летник сидит склонившись и закрыв лицо ладонями. Почти все у нас атеисты — кто по убеждению, кто «по времени». Муся — мы это знали — верующая.
Неловкое молчание повисло над столом. И в тишине раздался раздумчивый голос школьника: «А тридцать сребреников — сколько будет по-нашему?»
Кто-то догадался: «Не пора ли по домам, братцы?» И все поднялись.
Знакомились мы и с живыми поэтами. Двоих знали по курсам: Шенг
Совсем другое дело были встречи с Маяковским в Политехническом. Раза два мы с Ниной были на его выступлениях. Он сам не признавал это ни выступлением, ни чтением — говорил «начнем работать», в разгаре «работы» снимал пиджак и вешал на стул. Читал он превосходно, его низкому голосу, мягкому тембру мог бы позавидовать любой протодиакон. Гулкая его сила, утроенная темпераментом, сотрясала воздух, четкие ритмы отрубались ладонью. Высокая фигура, мужественный облик — всё вызывало восхищение у молодых поклонников поэта. Но мы себя к таковым не причисляли. Нам не нравилась его заносчивость и грубость, с какой он отвечал на реплики из зала, на которые большей частью сам напрашивался. Ему нравились словесные перепалки, похожие на состязания в теннис. Он играл, он вел свои роли поэта-рабочего, поэта-спортсмена, поэта-трибуна артистично, с полной отдачей. Но, как ни странно, его стихи нам больше нравились в нашем собственном исполнении. Может быть, «Маяк» не соответствовал моему представлению о поэте (некоему обобщенному образу).
Этому образу более соответствовал Пастернак. Хотя мы мало знали его, слушали раз или два в каком-то камерном собрании. А я, в отличие от своих подруг, воспринимала его стихи с трудом, просто не понимала. Только стыдилась в этом признаться. Зато одной молчаливой встречи было достаточно, чтобы понять — передо мной поэт.
Уже потом, очень нескоро, когда я познакомилась с его поэзией, когда начала ценить его стихи, далекое впечатление юности от встречи с поэтом, «сочинявшим стихи», соединилось с его творчеством. Однако Пастернака я не любила так, как любила в юности Блока.
А на курсах в 20-х годах подрастали молодые, поднималось новое поэтическое поколение, но тогда, на Высших литературных, их стихи до нас, учившихся курсом ниже, не доходили. Арсений Тарковский, Маруся Петровых, Даня Андреев стали известны нам своим творчеством нескоро. В курсовые времена никто из них в нашем «поэтическом салоне» не появлялся. И наша однокурсница Юля Нейман бывала в нем редко, а чаще читала свои стихи одной Нине.