Елизавету Романовну новая императрица не тронула – в благодарность ее сестре Дарье Дашковой. Бывшую фаворитку выдали замуж за старшего советника Александра Ивановича Полянского, и в этом браке она дожила до самой смерти в 1792 году. Таким образом, как ни мечтала, как ни молилась, она не пережила свою старинную соперницу и разрушительницу своего счастья Екатерину, а покинула этот мир раньше ее. Ходили слухи, что Елизавете Романовне, несмотря на все обыски, удалось сохранить портрет Петра Федоровича и одну из его трубок.
А куда подевалась его скрипка, сие никому не известно.
Императрица слабо улыбнулась. Каждый любит по-своему, ибо любовь многолика. Не стоит думать, что ею поражены и ведомы бывают только красавцы и красавицы, герои и благородные дамы. Сей дивный цветок произрастает во дворцах и в хижинах, в тайне и в бесстыдстве. Любовь живет в стаях львов и лебедей… однако и гиены, и змеи тоже бывают обуяны любовью.
Каждый любит как может, и каждая страсть достойна если и не поклонения, то хотя бы поминального молчания.
А ее страсти? Ее любовь… эта, может быть, последняя любовь в ее жизни – к Красному кафтану? Бывали мгновения, когда она думала, что ничего сильнее этого чувства она в жизни не испытывала.
А впрочем, ей всегда так казалось.
В то самое время, когда императрица металась в своей одинокой постели, терзаемая любовью, обидой, ревностью, неизвестностью, за много верст от Санкт-Петербурга, в Париже, немолодой и бледный человек в потертом сюртуке (потертом не потому, что носитель его был беден, а потому лишь, что был он не слишком аккуратен во всем, что не имело отношения к бумажным делам) укладывал в просторный сундучок пачки писем, иногда разворачивая то одно, то другое, пробегая глазами по строкам и улыбаясь. Независимо от того, читал он о печальных событиях или радостных, на лице его неизменным оставалось выражение удовлетворенного тщеславия. Письма, которые он держал в руках, были, как он прекрасно понимал, одним из основных сокровищ его жизни. Ведь они приходили из России и принадлежали перу не кого-нибудь, а самой императрицы Екатерины – Северной Семирамиды, как ее иногда называли. Переписка эта длилась столь долго, что совершенно поглотила этого человека по имени Мельхиор Гримм. Было бы слишком скучно описывать, как все это началось, однако он отчетливо сознавал, что если потомки когда-нибудь и вспомнят его имя, то лишь потому, что оно связано с именем русской императрицы. Екатерина бог весть почему, может быть, от того духовного одиночества, которое иной раз начинают испытывать люди, вознесенные судьбой слишком высоко, избрала своим конфидентом именно его, несмотря на то что виделись они только один раз в жизни. От Мельхиора Гримма не скрывала она своих бед и горестей, ему сообщала о своих радостях. Впрочем, она понимала изначальную суть его к ней интереса: это было именно тщеславие. Поэтому не стеснялась подтрунивать над этим свойством своего корреспондента, и именно сейчас Гримм читал об этом:
Гримм вновь улыбнулся. Ну да, он тщеславен! А кто не тщеславился бы на его месте, зная, какую ценность держит в руках? Именно это чувство заставляло его сейчас укладывать письма в сундучок. В Париже, где он жил попечением и на содержании все той же русской императрицы, становилось неспокойно. Гримм имел довольно-таки длинный нос – как в буквальном, так и в фигуральном смысле – длинный, пронырливый и чуткий. Пожалуй, такой нос сделал бы честь или охотничьей собаке, или политику! И вот сейчас нюх подсказывал хозяину, что 1789 год станет роковым для Франции, французов, а также для тех, кто сыскал себе приют в Королевстве Трех Лилий[13].
Именно поэтому Гримм решил отправить свои главные сокровища в Германию, которой не коснулись политические бури[14].
Прощаясь с письмами, верными и неизменными друзьями былых дней, он с жаром вчитывался то в одни, то в другие строки. Лучше всего, по мнению этого одинокого человека, которого с полным на то правом можно было назвать книжным червем, его корреспондентке удавались письма отнюдь не о политике, не рассуждения о государственном строе в духе Макиавелли или Вольтера, не опусы о воспитании и просвещении народа в стиле Руссо и Дидро, а эпистолы о любви. Он, чье сердце было щедро припорошено книжной пылью, оживал, читая признания Екатерины, и пусть признания сии касались других людей, молодых и прекрасных, Гримм, старый и некрасивый, волновался так, словно это было написано о нем. И как же императрица возмущалась, если Гримм, чуточку ревнуя, в ответных письмах называл ее внезапно вспыхивающие страсти простой прихотью!