Мы живем в какое-то разболтанное время, когда рядом текут противоположные потоки, на одном уровне – вправо, на другом – влево… Рушатся здания, построенные на льду. Лед треснул, река двинулась, классические постройки XIX в. развалились. Классическое стало академическим, живая поэзия – осколочной и туманной. Но одновременно сквозь дыры и трещины времени высунулась отчетливее прежнего живая вечность, и тот, кто коснулся этой незыблемой почвы, кто нашел ее в себе, стал опять писать строго, стройно. Классическое рухнуло – и тут же возродилось.
Это возрождение шло непросто; по крайней мере – по двум линиям. Личность, боровшаяся за свое достоинство, создавала свой памятник – крепче меди, крепче Архипелага, крепче болезни и смерти. А религиозное чувство, оставшееся без церкви, открыло заново потребность песнопения, гимна, хорала. Две линии могут пересекаться и сливаться в творчестве одного поэта, но могут и расходиться, выступать каждая сама по себе.
Первая линия достаточно выражена сейчас в большой печатной литературе – у Ахматовой, у Мандельштама. Хаос времени одновременно требовал крика и гимна. И вот поэт вместе с веком вводит в поэзию блатной язык – и он же пишет торжественные стихи о сопротивлении веку:
Архипелажная действительность не просто отразилась в слове. Она и отпечатывалась, и отбрасывалась. Отпечатывалась – в хоре (если воспользоваться терминами Синявского), отбрасывалась в личном, противоборствующем голосе (имеется в виду «Голос из хора» А. Терца). Усваивались в литературе непечатные глаголы (как у Алешковского) – и шло возвращение к доблоковскому, строгому стиху, без двенадцати и Катьки. Интеллигент в лагере мог заблатниться, а мог подчеркнуто сохранять старомодную, долагерную чистоплотность. Так и стихи. То, что Заболоцкий после лагеря не продолжал «Столбцов», можно объяснить по-разному, и, наверное, в самом деле тут сошлись разные мысли (в том числе те, которые Достоевский назвал двойными: ни одна редакция 40-х годов не пропустила бы иронии «Столбцов»). Но значительность поздней лирики Заболоцкого подсказывает другой мотив: реальность лагерного хамства вызвала отталкивание и от стилизации хамства в духе капитана Лебядкина (которому ранний Заболоцкий совершенно сознательно следовал).
Это предположение можно подтвердить стихами Е. Тагер, написанными на Колыме и в послеколымской ссылке, безо всякого расчета на печать. В стихах Тагер – мука каторжной жизни, но ни одного грубого слова. Поэзия человеческого достоинства в аду. Поэзия пограничного состояния, когда дух алчет утешения вечности, но еще не в силах выговорить слова «вечность», и находит опору только в строгой красоте искусства, в воспоминаниях о любимых поэтах, о ленинградских дворцах и храмах:
Есть великий смысл в том, когда, – в конце одного из своих стихотворений, – Тагер цитатно приводит пушкинскую строку: «Служенье муз не терпит суеты». Этот классицизм человеческого достоинства достаточно понятен и не нуждается в моей защите.