Вот такая символика. Хоть плачь, хоть смейся. Блок, наверное, заплакал бы, если кто-нибудь из добрых лю-дей, например Алексей Ремизов, объяснил бы ему, что никуда он не ушел от прежних лесных чертенят и болотных попиков, а выдул еще один «пузырь земли» — Ночную Фиалку. Так что не зря А. Блок опасливо относился к растительному миру, избегая употреблять конкретные названия. «Цветы», «цветок» — единственный прием не давал сбоя, был надежен в системе его ранней поэтики.
«Разгадал» в этом контексте означает не вид растения (это прерогатива дедушки-ботаника), а небесный знак, запечатленный в каждой реалии, даже такой, как цветы на подоконнике. В это же время Александр Блок писал своей невесте: «Ты — белее стен Иерусалима, Невесты Христовой и краше цветов, распускающихся в тех странах, куда никогда никто не придет, которых никто никогда не увидит, которых — нет. Такой белизны Твоего внутреннего Света никогда не будет. Таких цветов, каких Ты краше, никогда не было».
Любовь Дмитриевна Менделеева, девушка земная, поджидавшая летом своего суженого на террасе подмосковного имения «с книгой и вербеной» («всегда с цветком красной вербены в руках, тонкий запах которой особенно любила…»), смотрела на их необычный роман несколько по-иному: «Как будто и любовь, но, в сущности, одни литературные разговоры… Во всяком случае, в таких и подобных стихах я себя не узнавала, не находила, и злая ревность „женщины к искусству“, которую принято так порицать, закрадывалась в душу… Час-то то, что было в разговорах, в словах, сказанных мне, я находила потом в стихах. И все же порою с горькой усмешкой бросала я мою красную вербену, увядшую, пролившую свой тонкий аромат так же напрасно, как и этот благоуханный летний день. Никогда не попросил он у меня мою вербену, и никогда не заблудились мы в цветущих кустах…»
«Эй, цветок!» Не отзывается. «Эй, человек!» То же самое. Таким образом, кажется, у читателя не остается ни малейшего шанса разгадать, что же именно выращивала на своем окне профессорская дочка Люба Менделеева в феврале 1903-го, когда пятилетнее ухаживание подходило к концу и до свадьбы оставалось всего полгода. Не будет большой ошибкой предположить, что на подоконнике у нее цвела белая вербена. Впрочем, вербена могла быть и красной — для стихов молодого символиста это никакого значения не имело. Блок был, как точно подметила З. Гиппиус, «бесфактичен».
Черную розу в бокале он пошлет позже — и уже не Любе.
Глава двенадцатая. Gippius Limnocharis
Я написала стихи „Иди за мной“, где говорится о лилиях. Лилии были мне присланы Венгеровой, т. е. Минским. Стихи я всегда пишу, как молюсь, и никогда не посвящаю их в душе никаким земным отношениям, никакому человеку. Но когда я кончила, я радовалась, что подойдет к Флексеру и, может быть, заденет и Минского. Стихи были напечатаны. Тотчас же я получила букет красных лилий от Минского и длинное письмо, где он явно намекал на Флексера, говорил, „что чужие люди нас разлучают“, что я „умираю среди них“, а он, „единственно близкий мне человек, умирает вда-ли“. Письмо меня искренно возмутило. Мы с Флексером написали отличный ответ… Но интереснее всего то, что я, через два дня, послала Минскому букет желтых хризантем. Я сделала это потому, что нелепо и глупо было это сделать, слишком невозможно…» Это запись в дневнике З. Гиппиус от 24 ноября 1895 года.
В этом небольшом пассаже — вся Зинаида Николаевна Гиппиус, в главных ее ипостасях. Одна из самых ярких и загадочных женщин своего времени, Гиппиус владела всеми стилями человеческого общения. Тончайшее душевное движение была способна воплотить в молитве, влить претворенное вино в форму светского стихотворения, после чего с легкостью переводила поэзию на язык женского обольщения и любовных интриг. Сладострастно растаптывала высокое слово, без спросу поднявшееся на «пол-аршина от земли», и вдруг спохватывалась и тосковала о первом, чистом — бывшем вначале. Тогда ей, немой, оставался последний язык — молчаливый разговор цветов.