Страна называлась тогда Советский Союз. Почти точно так же назывался и паршивенький журнальчик, в котором наш герой служил, репортерствуя вне штата, а звали его — Проклятиков Дима. Увы, именно так, не шибко-то серьезно, не вовсе благозвучно и даже как бы с едва приметной ухмылкой звучала его фамилия. Впрочем, под очерчочками своими и снимками он подписывался кратче и красивше — Д. Проклов.
Подпись эта появлялась чуть ли не в каждом номере паршивенького того журнальчика, да и на страницах других, не менее паршивеньких, тоже довольно часто — потому что на подъем он был легок, ездить по стране, как считалось, любил, писал складно-трескуче бойко, иной раз даже и умно, после командировок «отписывался» чуть ли не в день приезда — одним словом, клад был, а не автор, и когда в редакциях возникала периодическая нужда кого-нибудь куда-нибудь послать, частенько вспоминали его фамилию — не настоящую, которую мало кто знал, а эту: Д. Проклов. Так буквально и говорили: «Может, ДэПроклову позвонить? Он сделает…» — ему звонили, он мигом соглашался, толком даже не спрашивая, куда, о ком, когда, садился в самолет, прилетал и делал.
В тот год, о котором речь, он вряд ли десять дней из каждого месяца проводил в Москве. Прилетал, быстренько проявлялся, печатал снимки, стряпал тексты, отчитывался перед бухгалтериями — и чуть ли не тотчас начинал ощущать некий сквознячок в душе, егозливое какое-то беспокойство, досадливый неуют. Проходил день-другой, он маялся, потом ему звонили, он соглашался и вновь с облегчением куда-то летел, мчался, торопился, и вновь мелькать перед ним начинали знакомые и незнакомые города, деревни, поселки, колхозы, гостиницы, заводские цеха, лица, картины природы, перепутываясь в его вечно словно бы разгоряченной головенке уже до того, что однажды, например, подойдя на рассвете к окну в гостиничном номере города Полоцк, он даже испытал дивное, стереоскопическое ощущение происходящего с ним кошмара. «Я здесь уже был! — неуверенно хмыкнув, сказал он себе. — Это Биробиджан! Точно. Вон там — газетный киоск, вон там — скверик…» (И скверик, и киоск тут же, натурально, возникли.) Однако поскольку он все же нисколько не сомневался, что это — Полоцк, и в Полоцке этом, точно, он никогда прежде не был, то он сказал себе: «Э-э, парень! Ты доездился, похоже, до галлюцинаций. Не прерваться ли тебе маленько?..» — тотчас испытав при этом легкое дружеское отвращение к себе: и оттого, что вопрос задался вслух, и, главное, оттого, что отчетливой фальшью смердило от этих слов. Уж ему ли было не знать, что не захочет он по доброй воле «прерваться», уже не в его это силах, ибо, конечно же, легким, мотыльковым, совершенно безответственным было тогдашнее его существование — вприпрыжку, с налету, по верхушкам, никогда всерьез — и куда как веселее и милее была этакая-то жизнь в сравнении с той злобно-тягостной мутотой, которая каждодневно поджидала его в Москве.
Надобно тут заметить — то, что он невнятно и многосмысленно именовал «мутотой», было по преимуществу скучно и тошно связано с обстоятельствами его лично-семейной жизни, а началась она, завязалась, в рост пошла, та вышеозначенная мутота, уже лет пять тому, а причиной (точнее бы сказать первоповодом ее) была, как ни странно, опять же фамилия его злосчастная, не чересчур удачная. Они, помнится, только-только еще собирались подавать заявление, а будущая супруга его — сдуру им воображенная Любовь Его — сообщила ему осторожненьким мимоходом, с интонациями, впрочем, законодательными, что она, пожалуй, остается при своей фамилии, что ей, лапонька, будет как-то привычнее жить, прозываясь Любовь Бабашкиной, а не Проклятиковой Любовью, и вот в тот год, о котором речь, шел уже пятый год из совместно-мучительной жизни, и уже яснее ясного было, насколько поспешно, бездарно, глупо он обженился, сдуру, спьяну, впопыхах заглотнув живца, твердо и точно брошенного изящной ручкой провинциалочки-сокурсницы-выпускницы.
Однако вместо того, чтобы рвать, чтобы к чертовой матери рубить тот неопрятно и злобно изо дня в день затягиваемый узел, который назывался «семейная жизнь», вместо того, чтобы все переиграть, начать начисто, с понедельника, с белого листа, он все медлил и медлил, все колебался, все юлил сам перед собой и — и все безостановочнее как бы бежал-бежал-бежал, уверял себя, что убегает, и больше всего это напоминало — знаете что? — бег подопытного спортсмена, когда тот, опутанный проводочками, облепленный датчиками, мотает по бесконечной роликовой дорожке километр за километром, не продвигаясь при этом ни на сантиметр, вот только в отличие от того лабораторного физкультурника, который уродуется ради чьей-то диссертации, а может, даже и ради науки, совершенно немыслимо было понять, ради чего, куда и зачем поспешает наш герой — Проклятиков Дима, ДэПроклов.
Но, понятно, не в одной лишь семейной жизни было тут дело. Если говорить всерьез, все было гораздо более всерьез — и с Димой Проклятиковым и с Прокловым Д.