Веселые девушки-хохотуньи, обожавшие театр и кино, купавшиеся и загоравшие до одури на Дону, любившие забегать в кондитерскую Габриэляна, чтобы купить и тут же съесть пирожное по 12 копеек штука, девушки, чудесные лица которых хранятся в нашем семейном альбоме, конечно же, были типичными ростовчанками. Гораздо позже одна из соучениц этих девушек, после окончания школы вступившая в комсомол, а потом и в партию, волею судьбы оказавшись сокурсницей моего отца на биофаке Ленинградского университета, отзывалась об этой компании пренебрежительно – как о мещанках и политически индифферентных. Если не в оценке, то в характеристике этих девушек она права: они и были мещанками – самыми обычными, частными людьми, и, существуя в условиях, которые сейчас могут казаться экстремальными, они жили в свое удовольствие, с максимальной полнотой используя те естественные и непреходящие ценности и блага, которые предоставляет человеку жизнь – дружбу, природу, искусство, родной дом и родной город.
<МОЯ ЖИЗНЬ> (1943–1944)[1720]
Жизнь входила понятиями и словами. Первые – мама, баба, Тата[1721]
. Это было рядом и составляло суть существования. Почти одновременно, но как бы более абстрактно и на периферии – папа[1722], война, немцы, Гитлер… Не помню себя, не знающей этих слов. Часто повторялись. Наверное, было и другое, уже знакомое, но до двух лет и полутора месяцев (могу точно сказать, поскольку первые годы четко делились на жизнь в разных местах[1723]) остального не помню и не помню его ощущения или словесной формы.А первые картины, которые проявились и запомнились, подкрепившись ранней памятью и семейными разговорами, связаны с эвакуацией из Ростова в мае – июне 1943‐го. Первое – какая-то обширная поверхность на берегу реки, много всякого хлама и людей. Хлам – всякие щиты, ящики, какие-то плоскости, стоящие косо, облокоченные друг о друга. Иногда падают. Люди как будто копошатся среди всего этого. Кажется, что вдали, на берегу и далее – хаос, страшный и пугающий. Это продолжается долго. Позже узнала, что две недели на пристани разрушенного Сталинграда ждали парохода, чтобы ехать вверх по Волге, а потом по Каме в Свердловскую область, в Красноуфимск.
И наконец, с той же дороги еще одно, идиллическое. Потом осознала, что это была первая встреча с Волгой. На палубе. Мама держит меня на руках, стоим высоко над водой – ширь, видно очень далеко. А мимо проплывает пароход.
Из этого долгого, как узнала потом, длиною в месяц, путешествия из Ростова в эвакуацию больше ничего не сохранилось. Может быть, что-то смутное – какое-то ощущение каюты, небольшого, тесного помещения.
А потом уже Красноуфимск. Должны были ехать на лошадях с пристани, но этого не помню. А помню, как входим в дом, и чувствуется, что дом благополучный какой-то, богатый, с хорошим запахом. Благополучие помещения всегда ощущала и потом по запаху. Какие-то объятия и восклицания. Дети большие уже. Девочка как Тата, мальчик почему-то ползающий (а потом с костылями). Эта семья вошла в жизнь надолго. Семья тогдашнего директора ВИРа Иоганна Гансовича Эйхфельда. Мальчика полюбила, даже, может быть, влюбилась впервые. Что-то тягуче трогало меня в нем. Приходила к ним, стучала в дверь и говорила: «А Буся Эфиль дома?» Буся было домашним именем этого мальчика (настоящее имя Роальд, назван был так в честь Амундсена), которому тогда было лет десять. В раннем детстве заболел полиомиелитом; чего только ни делали, куда только ни возили, но мальчик так и остался с парализованными ногами. В его лице было что-то не жалостное, нет, а вызывавшее какую-то тягучую тоску, что всегда (и потом, в других) тревожило меня.
С Красноуфимска помню уже очень много. Это уже мир, хоть и отрывочный, но с вполне организованным пространством, заполненный домами, предметами, людьми, событиями. Живем в доме с высоким крыльцом. Вначале что-то вроде тамбура, а потом – большая комната. Справа плита, напротив входа окно с широким подоконником, у окна стол. Слева что-то вроде дивана. Справа тоже. Спим, кажется, с сестрой вместе. И не только спим. Все время проводим вместе. Она старше и должна за мной следить, а я за ней всюду мотаюсь. Ей пять, мне два. Считается, что на нее можно положиться.
Бабушка дома. Закрытого дома, чтобы в нем никого не было, не помню. Она убирает, готовит обед и пр. Мама на работе, в доме рядом – или в том же доме, но другой вход. Это «буртерия» (бухгалтерия). Мама печатает на машинке. Стук «Ундервуда» навсегда связан с нею. А кроме того, переводная бумага (копирка), конечно уже сильно использованная, а также коробочки из-под ленты. Позже, когда узнала, что такое патефон, делала из этих коробочек патефон. К маме в буртерию можно приходить. Там меня любят, называют Неней Дусикой (как себя называла), просят рассказать стихотворение, что я без особого кочевряженья и делаю. Все почему-то лежат от хохота. А я очень серьезна.