Ленин увлекся учением Маркса прежде всего потому, что нашел в нем отклик на эту основную установку своего ума. Учение о классовой борьбе, беспощадной и радикальной, стремящейся к конечному уничтожению и истреблению врага, оказалось конгениально его эмоциональному отношению к окружающей действительности. Он ненавидел не только существующее самодержавие (царя) и бюрократию, не только беззаконие и произвол полиции, но и их антиподов — «либералов» и «буржуазию». В этой ненависти было что-то отталкивающее и страшное; ибо, коренясь в конкретных, я бы сказал даже, животных, эмоциях и отталкиваниях, она была в то же время отвлеченной и холодной, как самое существо Ленина. Однажды, в конце 90-х годов, Потресов, разговаривая со мной о Ленине, обратил мое внимание на огромную самодисциплину, которую этот человек, полный жестокости и напитанный ненавистью, обнаруживал в некоторых мелочах повседневной жизни. «Из аскетизма он откажется от лишнего стакана пива», — сказал тогда Потресов. И я тогда же подумал — и в какой-то форме, кажется, высказал это Потресову, — что это-то именно и было ужасно в нем. В Ленине пугало это сочетание в одном лице настоящего самобичевания, которое лежит в основе всякого подлинного аскетизма, с бичеванием других людей, выражавшемся в отвлеченной социальной ненависти и холодной политической жестокости»[251].
Ленин не оставил сравнимых с вышепроцитированными воспоминаний о Струве (как, впрочем, не оставил он таких воспоминаний и о своих друзьях или политических соратниках). Тем не менее, несмотря на отсутствие непосредственного свидетельства, совершенно очевидно, что он сразу же распознал в Струве присущую тому абсолютную неспособность к какой-либо революционной деятельности. Ему, наделенному тем, что Пьер Леруа называл «способностью постигать худшую сторону человеческой натуры», не потребовалось много времени на то, чтобы заметить, что Струве присуще глубинное противоречие между словом и делом. Струве обладал той типичной для русского интеллигента моральной чувствительностью, которая делала его не способным к интеллектуальному соглашательству с насилием и страданием. И Струве прекрасно осознавал это свое качество: он как-то признался Потресову, что вид страдающего человека лишает его какой-либо способности к действию[252]. Он играл политическими клише типа «классовая борьба» и «выживание сильнейшего», разглагольствовал о прогрессивной роли античного рабства, нахваливал ту «службу», которую сослужил современной ему России голод. Но все это было для него только голой абстракцией. На самом деле, при столкновении с подобными вещами в реальной жизни, он не смог бы сохранить отстраненное спокойствие, не говоря уже о том, чтобы подстрекать к ним кого-либо. Для Ленина дружба с таким человеком была абсолютно неприемлема: Струве был слишком мягок, слишком интеллектуален, слишком напоминал «профессора», кроме того, он слишком часто был подвержен слишком большому количеству сомнений и колебаний.