– Белый Дрозд – это уже кое-что, – говорил я самому себе, – Белые Дрозды на дороге не валяются. Хорош же я был, когда огорчался, что не встречаю себе подобных; таков удел гения, таков и мой удел. Я желал бежать от мира, теперь же я желаю его удивить. Коль скоро я та самая бесподобная Птица, чье существование отрицает пошлая толпа, я обязан вести себя, как Феникс, не больше и не меньше, и презирать всех прочих пернатых. Нужно будет купить записки Альфьери[725] и поэмы лорда Байрона; эта основательная пища приумножит благородную гордость, дарованную мне Господом; да, я хочу прибавить к врожденному достоинству достоинство благоприобретенное. Природа сделала меня редким, я сделаюсь загадочным. Взглянуть на меня будут почитать за честь и милость. Кстати, – прибавил я чуть тише, – а кто мешает мне показывать себя за деньги?
Фу, какая недостойная мысль! Лучше я сочиню поэму по примеру Какатогана, но не в одной песни, а в двадцати четырех, как все великие люди; нет, этого недостаточно, песен будет сорок восемь, с примечаниями и приложением[726]. Мир должен узнать, что я существую. Конечно, я не премину оплакать в стихах мое одиночество, но сделаю это так, что самые великие счастливцы станут мне завидовать. Коль скоро небеса отказали мне в подруге, я оболью грязью подруг всех моих современников. Я докажу, что зелен любой виноград, кроме того, который клюю я сам. Соловьям тоже не поздоровится, я докажу как дважды два, что их жалобные напевы отвратительны и что они подсовывают нам гнилой товар. Надобно мне побывать у Шарпантье[727]. Первым делом я хочу создать себе прочное положение в литературе. Я располагаю окружить себя не только журналистами, но и настоящими писателями и даже писательницами. Я сочиню роль для мадемуазель Рашель[728], а если она откажется ее играть, начну трубить на всех углах, что она в подметки не годится старой провинциальной актрисе. Я отправлюсь в Венецию и за четыре ливра и десять су в день найму прекрасный дворец Мочениго, стоящий на берегу канала, в самом сердце этого феерического города[729]; там, должно быть, все дышит воспоминаниями об авторе «Лары»[730], и это вселит в меня вдохновение. Я освою Спенсерову строфу[731], и из моего уединенного приюта потечет поток перекрестных рифм, в которые я вложу свою великую душу; я заставлю вздыхать всех Синиц, ворковать всех Горлиц, рыдать всех Гусынь и ухать всех старых Сов. Но сам я останусь непреклонен, я буду выше любви. Напрасно эти несчастные, зачарованные моими возвышенными напевами, будут молить меня о жалости, на все это я отвечу: «Прочь!» О верх блаженства! рукописи мои будут продаваться на вес золота, книги мои приобретут известность за морями; я сделаюсь богат и славен, но останусь равнодушен к восторженному шепоту толпы. Одним словом, из меня выйдет безупречный белый Дрозд, настоящий эксцентрический писатель, прославляемый и обожаемый, превозносимый и ненавидимый, и при этом ворчливый и совершенно невыносимый.
Не прошло и полутора месяцев, как я выдал в свет свое первое творение. То была, как я и задумал, поэма в сорока восьми песнях; туда, правда, вкрались кое-какие небрежности по причине чрезвычайной скорости моего письма, но я счел, что нынешняя публика, привыкшая к той изящной словесности, образцы которой печатаются в газетных подвалах[732], закроет на это глаза.
Я имел успех, достойный меня, то есть беспримерный. Предметом моего сочинения был не кто иной, как я сам; в этом я следовал нынешней моде[733]. С пленительным кокетством я рассказывал о пережитых мною страданиях; я посвящал читателя в тысячу самых пикантных подробностей моего домашнего существования; не меньше четырнадцати песен ушло на описание матушкиной миски: я исчислил ее выемки, дыры, выпуклости, щербинки, неровности, пятна, оттенки и отблески; я изобразил ее изнутри и снаружи, с боков и сверху, слева и справа; перейдя от формы к содержанию, я исследовал все находившиеся там травинки и соломинки, сухие листья и щепки, камешки и капли воды, дохлых Мух и лапки Майских Жуков; описание вышло превосходное[734]. Но не думайте, что я напечатал все описание целиком, чтобы читатели-наглецы могли его пропустить; нет, я разрезал его на куски и ловко разбросал по своему повествованию; в результате ни одна деталь не пропала: в самые интересные и драматические моменты читатель получал пятнадцать страниц про миску. Полагаю, что в этом и заключается одна из величайших тайн искусства; я не жадный и дарю ее всем, кто пожелает ею воспользоваться.