Зоська сощурила зелёно-синие глаза. Ни тени карего. Жесткая складка рта, ненавидящие глаза.
– За «распоясавшихся подонков»? Тома, ты так хотела сказать?
– Точно. А вы, Катерина Гурьевна, что можете сказать об этих «сомнительных личностях»?
Катя повернулась одним махом, так что вскрикнули все расплющенные пружины, сверкнула зарёванными глазами, открыла было рот, но вместо внятной речи раздался лишь очередной могучий рёв. Слёзы опять брызнули из её глаз.
– Вот ты, Катенька, труба иерихонская. Чего воешь? А как своему подонку глаз подбила, небось, так громко не выла? Да? – Зоська была неумолима. – Видишь, как Боженьке люди помогают? Вот так и надо – с гадами и ублюдками. В грязь их. По заслугам. Как они вообще имеют право на существование рядом с такими благородными почти мальчиками… Как там? «Из семьи потомственных ленинградских интеллигентов»? Зинка! Что вздрагиваешь? Ты видела этого юношу, который интеллигентно доказал своё нравственное превосходство?!
– Нет, я потом видела. Ну… Когда они уже… Ну…
– Чего мямлишь, дура? А мы видели. Видели с самого начала, как эти подонки распоясались. Так, Тома? Катенька, так?
– Ы-ы-ы! – заревела Катенька, уткнувшись лицом в мокрую подушку.
– Ещё бы тебе не видеть. Уж столько увидела, на всю жизнь запомнила, не так ли?
– Да уж, – тихо добавила Тома. Она смотрела в тёмный двор. Невольно её взгляд скользнул вверх, по стене корпуса напротив, безошибочно нашёл тёмное окно «трёх троек». Она научилась это окно узнавать сразу. Не высчитывала, а сразу находила. – Катеньке нашей больше всего довелось увидеть. Так, Гурьевна? Эй, «каша», что молчишь?
Гурьева «каша» и молчать-то толком не молчала – душа у неё огнём горела, жглось внутри, аж пыхало, вот. И кому сказать, кому рассказать, мамоньки мои, о кошмаре, что перед глазами две недели стоял?! Кому – маме рассказать? Или тёте Ирине Макарьевне?
Да о чём? О яйцах бараньих по лицу? Хороша Катенька, заехала в славный Ленинград, чтобы по лицу да бараньими яйцами! Вот уж «по усам текло, да в рот попало».
А вот что потом, в тот же вечер случилось – как назло, как наваждение какое.
…За окном – темнота, ленинградская темнотища, сырость питерская цвета сыра, мутно-морозная влага света от фонаря, криво освещающего колодец корпуса девичьего общежития. Тёплая комнатушка, девчонки-зубрилы. Зоська, как всегда, со своей физикой, поверила Князеву, надеется на физфак перейти – к своему Алёшке, Элу этому проклятому. Надеялась, да. А вот Томка, серая, высохшая, иссушенная огнём, что изнутри жжёт, да словно вся зарубцованная, беспощадная, злая на слово Томка – тоже сидит учит.
А внутри, мамоньки, всё болит, всё скребет, воняет и душит, выворачивает, выташнивает, помнит каждая клеточка, как ударила рука Сашку. Да отсохни ты, рука проклятая! У Сашки кровь из разбитого носа так и брызгнула. Нет, брызнула, так по-городскому говорить, кажется, надо? Да что же такое, мамоньки? Да как же – ведь душа вся болью болит, тошнит, и не слышно, что девчонки говорят, что просят. Что? Шторы закрыть? Будто смотрит кто? Сейчас, девочки, сейчас, закрою, только слёзы проглочу, нелегко мне, девочки, вот какая штука, заехала Катенька из Томска да в Ленинград, да нашла себе мальчика, да получила по мордасам, вот.
И встаёт Катенька, плачет тихонько, содрогается-сотрясается, сама себе не верит, что можно так, в одночасье, в секунду – с облака, да с горок счастливых – да так об землю брякнуться, что дышать невмочь – сейчас-сейчас, встанет Катенька, хорошая девочка. Большая, ну и что? Да-да, большая, да! Слышите, гады?! Толстая! Жирная! Слышите, сволочи?! Слышите, суки?! Жирная, да! Да будьте вы прокляты со своими ухмылками, модами-танцами-твистами – удавиться ей, что ли? А ведь любовь внутри, любовь куда деть?! Что же вы думаете, гады, что же, нет у Катеньки внутри души никакой, только сала кусок?! А ведь Катенька – очень добрая, очень хорошая, изящная, нежная девочка, по ошибке, по злейшей ошибке судьбы оказавшаяся в чужом, постылом, ненавистном теле! Разве знаете вы, сколько раз она пыталась, сердце рвала – и наклоны, и приседания, и не есть, и голодать даже пыталась – а куда деть породу, если бабушка Катерина Андреевна была просто большой да деток рожала – мальчиков худеньких да девочек пухленьких, вот?! Встаёт Катенька с зарёванной подушки, запах куриных перьев во все лицо, да лучше куриными перьями, чем дрянью этой бараньей, да лучше слезами своими напиться, чем думать, что Сашка там – вон, в той громадине корпуса напротив, вон там, за тем окном – её Сашка лежит и думает, что Катенька – дура! Да-да, Катенька снова чувствует, как тестом скользит его лицо под её кулаком, чувствует его вздох, боль его собой ощущает, каждой клеточкой понимает – больно же сделала Сашеньке! Больно! Да отсохни ты, рука проклятая, что так болью болит – в руку отдаёт. Ведь у неё сердце чуть больное, нет-нет, что вы, никому не скажет Катенька, что сердце колет, что вы, это от учебы, вот.