– Что-то меня в этой иконе поразило. Раньше никогда не вглядывался… Представляешь, широкоскулый темный лик чуть наклонен… Странный такой, предостерегающий жест пальцев… И я подумал: он знает о своем маленьком тезке… Еще в России читал, что воскресил он молитвой умиравшего мальчика. Может, поэтому Аня и повесила эту икону… Я вспомнил, что сегодня Пятидесятница – у нас на кухне висел церковный календарь, – день, когда апостолы получили дар исцелять… Вдруг показалось, что он слегка повернулся в мою сторону. И я, неожиданно для самого себя, опустился на колени, начал просить за Андрюшу. Решил, что слышит… Я бы и православным стал, если бы он Андрюшу исцелил… Наверное, длилось это долго, потому что очнулся, когда уже стал замерзать. Вернулся на диван и сразу уснул, счастливый… Сейчас даже глупо рассказывать… Ведь я…
– Нет, ничего глупого тут нет. Я хорошо тебя понимаю.
– Каждое воскресенье она ездила молиться в русскую церковь в Розлингдейл, к отцу Константину. Меня с собой не брала. Не настолько уже были близки тогда… Исповедовалась у него. Почему-то это было неприятно. Наверное, для нее жизнь со мной была грехом… В самом конце стала часами молиться по ночам… Но исцеления верой так и не произошло…
– Если тебе тяжело об этом…
– Тяжело… Однажды сказал, что такая молитва лишь отдаляет от Бога, и она совсем перестала со мной разговаривать… Избытком смирения она никогда не страдала… – Фразы, которые произношу, никуда не уходят и понемногу скапливаются где-то в затылке. Тянут голову назад и начинают там корчиться от боли. Но заставляю себя продолжать: – А когда Андрюши не стало, возненавидела всех.
– Ты не должен ни в чем винить себя. – Лиз осторожно прикасается к моей руке. Глаза мутнеют, становятся влажными. – Ведь ему же нельзя было ничем помочь.
– Я и не виню…
– Да? Посмотрел бы ты сейчас на свою ухмылку.
– В ухмылках я ничего не понимаю… А больше всех она тогда возненавидела меня. Был под рукой… Словно я знал, почему он должен был уйти, и не хотел говорить… Даже не дала отвезти в аэропорт, когда уезжала в Россию… И до этого на кладбище к нему всегда только порознь… Странно, что так легко от Андрюши уехала. Начистила мелом все образа и на следующий день, не говоря ни слова, исчезла… может, ничего из Америки брать с собой не хотела… я потом их отнес отцу Константину…
Воспоминание наотмашь ударило с такой силой, что я дернулся и остановился… Вырвал с мясом этот страшный день из памяти и поднес совсем близко к лицу. В образовавшуюся дыру хлынул сильный, злой ветер.
Ледяной старик-эскимос, живущий на северо-востоке мира, где-то в горах Гренландии, глухо завывая, тряс своими заиндевевшими, бесконечно длинными космами, из которых сыпались на землю маленькие мертвые рыбы с разинутыми ртами. Выдыхал снежный смерч, спускавшийся на Бостон с изжелта-серого, твердого неба. Валил наземь зазевавшихся женщин. Тонкими острыми иглами холод входил в провожавших, щипал белые лица, обмотанные в заиндевелые шарфы, острою дрожью ломался в промерзших венах. Свирепая поземка царапала щеки, носы, и слезы замерзали в глазах. И виделось, весь небосвод затвердел толстым слоем льда и почти не пропускает солнечный свет. А кладбище не снегом засыпано, но гашеною известью, проступившей из-под земли. По которой ровным строем брели понуро за горизонт черные каменные плиты с именами мертвых. Между ними шли мы с зажженными свечами в ладонях. И огоньки над свечами были как длинная трепещущая фраза, огненный ручей из восклицательных знаков.
Впереди, размахивая кадилом, шел отец Константин, высокий плечистый человек с лицом, в котором застыла навсегда отрешенная горечь. Седая заиндевевшая трапеция бороды прикрывала половину мощной груди и часть массивного золотого креста. Аня, обрюзгшая, совсем чужая, в расстегнутом длинном пальто и с непокрытой головой, брела за ним, тяжело спотыкаясь о торчавшие из снега корявые тени, и бормотала что-то понятное лишь ей самой. Долго и быстро крестилась, точно обметывала невидимой нитью дыры у себя на груди. Я сглотнул ледяную слюну и попытался взять ее под руку, но она, полыхнув зелеными глазами, сразу же вырвалась.