— Леонид Петрович! А Леонид Петрович? Вы не спите?
Оленин встрепенулся, узнал по голосу бригадную стряпуху Марину, жену Павла Глазкова. И потому, что это была она, не шевельнулся. Не по душе ему эта стряпуха.
Грамотная, а не хочет ни на ферме работать, ни на складе, ни завхозом. Нет, давай в поле, в бригаду! Почему? Что за прихоть? Правда, готовит она, надо отдать ей должное, превосходно. Механизаторы хвалят, довольны, но о ней за глаза поговаривают нехорошо. Блаженная-де, бросили мужа, больше года жила где-то на вольных хлебах, вернулась и хоть бы что! Смотрит на всех свысока. А чего заноситься-то? Стряпуха есть стряпуха...
Но Оленину помнилось и другое, то, что растрогало его в день приезда в Крутую Вязовку.
...Отгромыхала гроза. Небо и дали степей — мягких, пастельных оттенков. Телефонные провода в крупных дождевых каплях. По мутным лужам пузырчатая пена. По мутным лужам идет женщина в мокром, прилипшем к телу платье, словно статуя, обтянутая тканью, и, как бы забавляясь на ходу своими длинными ногами, приплясывает в такт звучащей, видимо, в ней самой музыке. В руках женщины огромный красный пион. Мичуринский...
Марина наклонилась над Олениным, тронула рукой за плечо. От нее пахло дымком пшеничной соломы, ужином и еще чем-то уютным, близким. Именно так, кажется, и пахнет жизнь...
— Товарищ председатель, а товарищ председатель? Вставайте-ка!
Оленин нехотя поднялся, сел.
— Так совсем отощаете. Кто будет выполнять хлебозаготовку? — И засмеялась. В глазах золотые искорки — отражение звезд.
— Что вы меня все кругом да кругом? Муж вас так нахваливает, а вы... А-а! Впрочем, понятно, поднаслушались, видать, про меня? А мне, знаете ли, наплевать на всех!
— Спасибо. Вы затем меня и разбудили, чтоб сообщить об этом?
— Нет. К слову пришлось...
— Ну, тогда дайте мне немного отдохнуть.
— А поесть? Кому готовила-стряпала?
— Не нужна мне ничья стряпня.
И лег опять.
Марина мотнула норовисто головой, промолвила обиженно:
— Зачем вы так, Леонид Петрович?
Оленин крякнул, встал, поскреб смущенно подбородок.
— Ну, ладно, не обижайтесь.
Они пошли рядом к будке трактористов. Марина — круглоплечая, с мягко выгнутой спиной — шла своей особой походкой, Оленин — тяжело, вразвалку.
«Зря не сдержался, ответил ей резко, — подумал он. — Надо было пропустить мимо ушей».
Чтоб сгладить неловкость, сказал:
— Ничего я о вас не слушаю: привык составлять мнения о людях по собственным наблюдениям, а не по чьим-то нашептываниям.
— И правильно! А сплетням не верьте. Никто ничего не знает. Болтают от скуки да от бесстыжьего любопытства бабьего... Деревня есть деревня...
— Ну, этого и в городах хоть отбавляй... — усмехнулся Оленин.
— О-о, нет! Если соседка не увидит, что у меня за пазухой, умрет! — возразила Марина. Вздохнула, передернула плечами. — Завидуют, что живу независимо, никому на жизнь свою не жалуюсь. Зависть — страшная штука. Правда? От нее, говорят, Сальери Моцарта отравил...
Оленин посмотрел на нее искоса.
— Марина Ульнповна, у вас среднее образование, почему вам вздумалось работать стряпухой?
— А нечто к себе замом возьмете? — В глазах ее озорно трепещут язычки пламени костра. — Замом к вам не пойду.
— Почему?
— Не сработаемся...
— А вдруг? — спросил Оленин, пробуя настроиться на шутливую волну, предложенную Мариной. Так оно лучше.
— Нет, не сработаемся. Не знаю, из каких вы: за подвигом сюда приехали или больно сознательный, а я... А я люблю, грешная, простых…
И засмеялась.
Подошли к треноге с котлом. Костер махнул лисьим хвостом огня. Оленин присел на расстеленную кошму. На полотенце лежали хлеб, полдесятка огурцов. Марина налила в миску ароматного кандеру. Знакомый запах. Это он разбудил председателя. Взял деревянную ложку, принялся хлебать, как пассажир, поезд которого отправляется через пять минут... Спохватился, когда миска опустела. Почесал удивленно ногтем переносицу. Марина сидели напротив, улыбаясь, розовая от пламени костра Лицо ее блестело, словно натертое кремом. Молчали. Он не знал, о чем с ней говорить. Спросил лишь бы спросить:
— Павел Касьянович спит?
— Нет, там... — показала движением головы в степь, откуда доносилось натужное кряхтение тракторов, то приближаясь, то удаляясь. Потом часто-часто замигала фара. Марина встрепенулась, сказала вполголоса:
— Битюг Гришка... Заправщика зовет. Глядишь, к утру все и закончит, слон дурковатый...
Сказала ласково, устало. Оленин вспомнил квадратную челюсть «забастовщика», пересмякшие губы, изрыгающие брань, заметил невесело:
— У слона сила в ногах... А для человека важнее другая сила. Истина в ней!
Встал, отряхнул крошки с пиджака.
— Спасибо за вкусный ужин, Марина Ульяновна... Хотя скоро завтракать пора, — показал он на восток.
Там полыхала заря. Она наступила мгновенно, словно кусок темноты оторвался, рухнул на землю да так и остался лежать вдали темнеющей грядой холмов.
Лицо Марины, ночью розовое от багряных сполохов костра, побледнело. В усталых глазах — ласковость. Оленин посмотрел на нее, озаренную синевой молодого дня, и вдруг, сам не зная зачем, убежденно промолвил:
— Вы хорошая... Вы должны быть хорошей...