— Заварим ушицу... Видите? Десяток окуней вытряхнул из вентеря, — молвил Глазков, прилаживая над огнем закопченный котелок с водой. Языки пламени красным отсветом ложились на лица, на руки, на одежду.
Постелили газету на низкий, врытый в землю столик, на газету положили десятка полтора крупных красных помидоров — великолепных «королей ранних», серую соль в деревянной солонке, хлеб. Принялись чистить рыбу. В зарослях у реки что-то замычало, громко, тоскливо.
Глазков поежился.
— Выпь? — спросил Оленин.
— Она, подлая... Воет, как на покойника...
Запустили рыбу в котелок, сели к столу. Позади костра — черной стеной темнота. Подкинули побольше щепок в огонь. Затрещало. Искры взметнулись, и темнота тут же вздрогнула, раздалась. Глазков сунул куда-то руку, и в ней оказалась бутылка. Посмотрел на свет, вышиб пробку.
Оленин наблюдал за ним. Загорелый, как желудь... Сорочка в заплатках, широка на костлявых плечах. Что за душа таится в этом неказистом теле? Почему у него всегда такие унылые глаза? Интересно, о чем они толкуют с Мариной?
О Марине у Оленина мнение определенное: эта из тех, кто не продаст и не изменит. Настоящий друг. В этом он убедился при закладке огородной плантации.
Какое-то новое добро пришло к нему с тех пор. Что это, он не знал, да и не старался, по правде говоря, разобраться в своих ощущениях. Зачем копаться, если и так хорошо. А вот почему нет такого же доброго чувства к мужу ее, Павлу, — вопрос другой.
Кажется, и работает неплохо, и старается, а вот что он за человек, не разберешь. Мнения приходилось слышать разные. Но все эти мнения чужие, своего же нет.
Глазков бросил возиться с котелком, налил стаканы, подсунул гостю самый крупный и спелый помидор. Выпили. Оленин вгрызся, захлебываясь, в сочный, прохладный плод: первый в этом году, собственный, выпестованный, а оттого еще более вкусный.
Поспела уха. Разлили в алюминиевые миски, поперчили круто.
В небе мелькали копья метеоритов. Мотыльки как оглашенные сыпались в костер и мгновенно вспыхивали.
Наваристую уху хлебали сосредоточенно, не проливая ни капли, бережно, по-крестьянски, обсасывали окуней. От выпитого в голове слегка туманилось. Оленин отставил пустую миску, вытер рот пучком свежей травы. Глазков закурил, протянул руку в темноту, и в ней опять показалась бутылка.
— Мне хватит. Утром работы невпроворот, — сказал Оленин, отодвигая стакан.
Глазков шевельнул плечами, налил себе молча, еще выпил.
— На душе у меня нынче — фу-у!..
«С чего бы это?» — подумал Оленин, но не спросил. Ему вдруг почему-то стало скучно.
Сухие обрезки быстро сгорели. Стрельнул ивовый прут, зашипел строптиво, и костер погас. Со всех сторон обступила густая ночь. Внизу постепенно, как на фотобумаге, проявлялась Ташумка. Вода неподвижная — черное зеркало, а в нем звезды — плоские, расплывчатые, крупнее, чем белоснежные сочные нимфеи.
Глазков глядел на землю, на едва тлеющие угли под серым пеплом. Пепел от его дыхания шевелился. Лицо, нервное, с узким подбородком, еще больше обострилось. Пальцы теребили ремешок башмака. Давно не стриженная голова опущена. «Неужели так вот и будем сидеть до утра?» — подумал Оленин, невольно раздражаясь, и спросил:
— О чем задумался, Павел Касьянович?
Глазков медленно поднял голову, посмотрел отрешенно. Затем не сказал, а словно выдавил из себя:
— Нуда доняла... Заела.
И как бы вторя этим безотрадным словам, опять завыла-застонала выпь.
— Ну и ну! — воскликнул Оленин. — Ты же столько хороших дел провернул! Хозяйство начали ставить. В этом и твоих заслуг немало.
— Заслуг? Хе-хе... Заслуг! — эхом отозвался Глазков.
— Что же тут смешного? — удивился Оленин.
— Так... Теперь что мои заслуги, что заслуги Пырли — одинаково.
— И что ты городишь, Павел Касьянович? Кто это такой уравниловкой занимается? Твои заслуги всегда при тебе, никто у тебя их не отберет!
Глазков хмыкнул что-то, ответил не сразу. Долго смотрел в черноту ночи, словно хотел поймать в ней взглядом того, кто посмел уравнять его со всеми, загнать в эту дыру, на этот огород... Но во тьме, кроме початой бутылки водки, ничего не проглядывалось. Он взял ее, встряхнул, налил себе в стакан, усмехнулся криво:
— Без поливки и капуста сохнет...
Выпил. Его всего передернуло. Лег боком к костру, уставился на тлеющие угли. Помолчав, спросил:
— Леонид Петрович, вы много ездили по свету?
— По правде говоря, много ездить не приходилось. Незачем было. Зато полетал, как говорится, от пуза...
На лице Глазкова промелькнула гримаса.
— Может быть, может быть... — сказал неопределенно. — А я пошатался по свету... Пособирал, так сказать, житейского багажа... Все хотелось как можно побольше увидеть, узнать, посмотреть на людей.
— Что ж, цель похвальная... Поездить — это хорошо. Много разных впечатлений о местах, о людях.