Еще плохо себе представляю, как буду жить без Женички. Жизнь моя в основном и в мелочах всегда подчинялась его требованиям. Получила от тебя письмо последнее из Чистополя (о “Гамлете” и “Ромео”) очень грустное. С Штраухом как-нибудь повидаюсь, но думаю, что “Гамлета” сейчас никто ставить не будет.
Крепко тебя целую. Очень бы хотелось быть к тебе поближе, если ты летом тронешься из Чистополя, может, заедешь к нам.
Будь здоров. Знаешь ли ты что-нибудь об Оле и тете Асе, очень за них беспокоюсь. Сеня, папа и Гита в Москве. Нюня с мужем в Саратове. Письмо от тебя шло 40 дней, деньги 3 недели.
Еще раз крепко целую.
Всем привет.
Дорогая Женя! Я получил все твои письма и телеграммы вплоть до последнего, с известием о поступлении Женички в Военную Академию. Я этому безмерно рад и вас обоих от души с этим поздравляю. Я никому не писал больше двух месяцев, сознательная жертва, которую я приносил работе над “Ромео и Джульеттой” именно в этот срок и оконченной.
Она мне стоила гораздо большего труда, чем Гамлет, ввиду сравнительной бледности и манерности некоторых сторон и частей этой трагедии, как думают, одной из первых у Шекспира. При переводе Гамлета приходилось сдерживаться, чтобы текст не унес тебя в пучину безумнейшей боговдохновенности, между тем как в работе над “Ромео” я все время напрягался, стараясь выделить самое существенное, гениальное и реалистическое, и искал освещенья, при котором второстепенные и слабые стороны остались бы в позволительной и естественной тени. Все время я готовился к неудаче и провалу с этой вещью, и если, кажется, избежал позора, то именно благодаря большей, чем в Гамлете старательности и нескольким переделкам.
Молодой драматург Гладков[332]
, отправляющийся на днях в Свердловск и дальше на восток, везет с собой экземпляр перевода для собственной надобности. Если он заедет в Ташкент, я попрошу его дать его вам временно для прочтенья. В день окончанья работы я читал ее публично и выручил на подарки красноармейцам около 700 руб.Я прожил эту зиму живо и с ощущеньем счастья среди лишений и в средоточьи самого дремучего дикарства, благодаря единомыслию, установившемуся между мной, Фединым, Асеевым, а также Леоновым и Треневым. Здесь мы чувствуем себя свободнее, чем в Москве, несмотря на тоску по ней, разной силы у каждого. Сейчас я собирался в одно место и зашел за Асеевым, но узнал, что наше предположенье отложено. Они меня просили остаться, а когда узнали, что я тороплюсь домой, чтобы дописать прерванное тебе письмо, Синяковы[333]
просили тебе кланяться и поздравили меня с гражданским совершеннолетьем Жени. Пусть он снимется в форме и пришлет карточку Лёничке, по адресу: Ул. Володарского 63, детдом Литфонда, Лёне Пастернаку. “Мой брат Женя на войне”, – говорит он. – Что же тебе его жалко? “Нет, – отвечает он, – на войне хорошо, а мне жалко бедного брата Адика в больнице”. – Я наверное писал тебе про ухудшившееся и – боюсь, неизлечимое его состоянье, и про судьбу Гаррика, попавшего в положенье Тициана[334]. Об этом нельзя говорить, это рев, рев и сплошные слезы. Мы наверное съездим к нему[335], а до этого, после окончания еще одной переводной работы, я хочу пробраться в Москву и может быть куда-нибудь на фронт.Лёнички я почти совершенно не вижу, за исключеньем тех случаев, когда он простужается и его кладут в изолятор. Мы с ним связаны одинаково горячей любовью, болью и разлукой. Как и Стасик, он не умеет отвечать на вопросы, техника собеседованья не постигнута им, и его ответов приходится ждать до трех минут. Но монологи его удивительно серьезные и задушевные и обнаруживают недетскую чувствительность и такую благодарную память, что за ней слышится верность прошлому и послушанье. Он помнит клички всех собак в Переделкине и все тропинки, и ваш двор в Москве в день эвакуации, и многое другое. Угадай, папа, говорит он, почему я в одной рубашке пошел в палатку (у пруда)? – Вероятно потому, что было жарко? – Да, – говорит он, – ты угадал. Или: “Я очень люблю спать, потому что во сне иногда у меня бывают папа и мама”. У него несомненные полипы и затрудненная давящаяся речь с выпаденьем носовых, как при насморке. Кругом доктора и педагоги, я двадцать раз говорил это им, но они либо слепы, либо это не страшно и этим рано заниматься. Он совершенно не умеет сморкаться и всегда тянет сопли в себя. У меня он почти не простужался, а здесь попал в совершенно иную систему взглядов на чистоту и грязь, холод и тепло и пр. и часто болеет. Но это старая история, за какие-то стороны дисциплинированного обихода я боролся наверное и с вами.