Вечером отец, не развязывая даже мешочек, сразу понял, что туда опять кто-то лазил. Толокно собралось в одном уголочке, и я увидела, каким страшным бывает гнев тихих людей.
Отец начал развязывать тесьму, руки его тряслись, смуглое лицо побледнело, маленькая бородка ходила ходуном. Он бросил на Жумаша яростный взгляд и закричал надтреснуто, дико:
— Опять ты своровал толокно!
И страшно уставился круглыми глазами на Жумаша.
— Нет, не я. Я не воровал толокно, — сказал Жумаш.
Он стоял спокойно, не понимая, что ему грозит, и невинность эта взбесила отца. С неожиданной для него быстротой он отшвырнул мешочек и сбил Жумаша с ног. Жумаш закричал: «Не я! Не я!» Отец, не обращая внимания на эти вопли, начал избивать его с такой яростью, словно тот был его смертельным врагом.
Мне жалко было Жумаша, но признаться в краже толокна была не в силах. Больше, чем кулаки отца, пугали меня безумные его глаза, бессмысленный их блеск, сверканье стеклянное, осколочное. Мне было жаль рыдающего Жумаша, но в глубине души приплясывала, как бы дразня кого-то, подколодная, гаденькая радость: ага, не меня бьют, не меня. Но отец все бил и бил, и радость шмыгнула куда-то.
— Отец, не трогай… не трогай… — стала просить я отца. — Отец, не трогай же! Он же маленький!!
Я надеялась, что смогу унять отца, напомнив, что Жумаш маленький, несмышленыш еще совсем, а значит, не так уж и виноват. Маленьким все прощают. Отец вдруг как-то весь обмяк, поднялся с колен и, пошатываясь, пошел прочь. Он отошел и вяло сел на краю рытвины.
Жумаш лежал ничком и сотрясался от рыданий, сквозь всхлипы он то и дело повторял, глотая слезы:
— Не… Не я… Я… толокно… не… трогал…
Я подошла к Жумашу, избитому из-за меня, подняла его голову — все его лицо было в крови.
— Отец, отец! Смотри: кровь идет! — закричала я отчаянно.
…Я снова заворочалась на печи. Странная мысль вдруг появилась во мне, вызвав кривую усмешку. Я подумала: все-таки лучше было, когда я перебиралась из деревни в деревню, заглядывала в каждую хату в поисках пристанища. По крайней мере, не вспоминала прошлое свое. Теперь же, когда нашелся наконец угол, вся прошлая жизнь явилась на суд и беззащитно открыла все свои язвы, болячки, и я узнала теперь, что душевные раны заживают только снаружи, а внутри они в запекшейся и сочащейся крови…
Через три дня Жумаш слег… Отца, отчаявшегося в голоде и бедности, внезапно охватило какое-то безумие: не помня себя, дал волю кулакам, безжалостно избил Жумаша. Может, поэтому он и заболел? Или это голод его свалил? А может быть, простыл — весенние ночи свежи еще были. Самые противоречивые мысли терзали меня. Жумаш плакал, задыхался, икал, и я не находила себе места. Что же это за напасть, что за проклятье висит над всеми нами?.. К полудню Жумашу стало совсем худо. Лицо посерело, потом стало синеть, руки и ноги свело судорогой. Отец растерянно бормотал что-то, суетился. Наконец решился:
— Нет, надо нести мальчика в аул…
Он завернул Жумаша в чапан и, ссутулившись, тяжело двинулся в сторону аула, раскачиваясь на широко, судорожно расставляемых ногах. Он даже меня забыл позвать с собой.
Я побежала за отцом. Он крепко прижал Жумаша к груди и все убыстрял шаги. Жумаш уже не стонал, не плакал, а лишь дрожал всем телом и тихо икал. На отце лица не было, из застывших в какой-то мольбе глаз его текли слезы.
— О, господи… О, господи-и, — бормотал он срывающимся, дрожащим голосом.
Меня вдруг так и ударило: мне показалось, что Жумаш вот-вот умрет и отец не донесет его до аула. И это я одна во всем виновата. Согнувшись, схватив себя за коленки, я закричала истошно:
— Отец! Это я, я воровала толокно! Не Жумаш — я!!.
Отец вздрогнул от моего крика, бросил на меня испуганный взгляд и, втянув голову в плечи, затрусил дальше, хрипло, каждым выдохом своим повторяя: «О, господи»… Всем своим существом я чувствовала, что жизнь Жумаша готова оборваться, точно до предела натянутая жилка, ниточка тоненькая. Отец, видимо, тоже понимал это, бежал все быстрее, хрипло, с плачущим стоном дыша, не в силах уже молить господа бога о спасении сына. Если бы только можно было повернуть время, я бы… я бы… Ведь это все случилось из-за меня, из-за меня, подлой!
— Это я съела толокно, я украла! Я! Не Жумаш, а я…
Уже у самого аула, не выдержав, отец зарыдал и сломленно опустился на колени.
…Я повернулась на бок и ощутила холод подушки. Она вымокла от слез. За шесть месяцев скитаний ни слезинки не проронила, а теперь вот льются, текут, особенно по ночам во сне… Я знаю: голод жесток, он заставляет терять рассудок не только детей, но и взрослых. Но то зло, которое я причинила моему братику… Как горестно, как страшно знать, что дух его таит на меня обиду. Тихим, усталым он выглядел только что в моем сне. Тот же семилетний мальчонка, но с печатью старого горя на лице. «Мертвые дети не растут», — сказал он мне…
5