— Не знаю. Не могу же я видеть дальше его самого. Здравый смысл сказал бы, что человек, который однажды поднялся на вершину, очень редко пытается подниматься на нее еще раз. Доброй ночи.
Плащ закрыл светлый проем двери и затем выпал из него, как картина из рамы. Бургомистр запирает дверь и стоит в темноте.
Он слышит доносящийся из кухни грохот кастрюль и пенье Марины Тлахачовой. Больше никогда, говорит он себе убежденно. Но что толку? С этим покончено, а дальше? Ведь жизнь-то продолжается. Он думает о жене, о которой совершенно забыл сегодня днем, думает о ней и о являющемся ей во сне мальчике, которого ему не увидеть. Он хочет додумать, если только то, что в нем трепещет, является мыслью, проломить стену более прочную, чем эти мохновские укрепления, долженствующие оберегать род от канонады времени. Тьма должна была бы разверзнуться и некто должен был бы к нему сойти по мостику бледного света. Но он слишком устал, усталостью, которой до сих пор не знал, так устал, что кажется — не может нести собственное тело и сердце.
Глава пятая
НЕПРЕОДОЛИМАЯ ЧЕРТА
В открытое окно комнаты, словно хорек в барсучью нору, врывается аромат августовского утра, изгоняя оттуда застоявшийся ночной дух. Нейтек расселся на стуле у окна, допивает остатки черного кофе (забеленная бурда хороша разве что для бабья) и курит. Чтобы попасть на свое излюбленное местечко, ему пришлось протиснуться в узкую щель между изголовьем кровати и углом стола, стоящего возле самого окошка. Здесь, у источника свежего воздуха, он любит посидеть летом, чтобы не мешать женщинам, которые и без того путаются друг у друга под ногами, когда застилают постели, подметают небольшое пространство, не заставленное мебелью, или моют посуду. Над одной из кроватей висит распятие. Его перекладины как бы сплетены из выжженных по дереву листьев, а из фарфоровых рук распятого выпадают гвоздики, и он большей частью держится на одной руке. С противоположной стены из рамки с длинными уголками, из-под треснувшего зигзагом стекла, с олеографическим благодушием взирает на его муки дева Мария. Она распахнула на груди небесно-голубые одежды, показывает овальное, карминовое сердце, увенчанное нимбом и терновым венцом и пронзенное семью одинаковыми стрелами, С иных терниев свисают капли крови, хотя стрелы не нанесли видимых ран.
С потолка над маленькой плитой, задвинутой в угол комнаты возле двери, спускается почерневшая липучка. Божка привычным движением головы уклоняется от нее, когда ставит на припечек вымытые тарелки, кружки и ложки. На Божке платье из серого ситца в мелкий темный рисунок; даже у Гаразима, пользующегося в Бытни монопольным правом, такой стоит всего три кроны метр, и фартук. Когда она наклоняется над лоханью, стоящей на низкой табуретке, ее босые ноги светятся в полумраке молочной белизной. Глядя на них поверх костлявой спины жены, которая, опустившись на корточки, протирает влажной тряпкой пол под кроватью, Нейтек сжимает свободную руку в кулак и едва не шипит, словно обжегшись, затем отворачивается, предпочитая глядеть в высокую синеву неба над домиком Квиса, в глубокую синеву августовского утра, в бесконечную глубину и безграничную ширь синевы. Тоска обручем сдавливает ему грудь. Это от жизни, в которую он втиснут, шкура оказалась слишком тесной, как ни старайся, как ни рвись, напрягай все силы, даже если она и лопнет, другой тебе не достанется.
О какой жизни тоскует Нейтек? О такой и о другой, словами, что роятся в его голове, этого не скажешь. Ему бы родиться в другой постели… Почему человек не может выбрать себе судьбу? Он, Нейтек, выброшен в этот мир, словно блудный сын из отчего дома. Кто захватил его наследство? А тут еще какой-то долгополый мотается у его дверей и указывает, как ему жить, думает Нейтек, и ненависть к отцу Бружеку вспыхивает в нем с новой силой. А ведь он, Нейтек, не бездельник какой-нибудь, не рохля. За что ни возьмется, дело спорится в руках — людей завидки берут, — но удержаться нигде не может. Всякий раз где-то глубоко в нем будто лопается пружина и пропадает ко всему интерес. Зачем продолжать, зачем вообще трудиться? Купол радости опадает, обрушивается на него, превращаясь в прах и пепел, и, чтобы не задохнуться, он бежит и пьет, пьет, пьет. Горе всему, на что он глянет, к чему прикоснется. Вещи и люди восстают друг против друга. Красота рассыпается или ускользает, она всегда не там, где он ее ищет. Разве твоя жена не была красива, когда ты в первый раз посмотрел на нее? А что от нее осталось? В этом виновен ты? А кто же в таком случае виновен в том, что раздирает тебя? Где же тот случай, который мог бы, наконец, изменить и направить по другим рельсам твою жизнь? Что, если он никогда тебе не представится? Где-то ведь есть красота, вечная и неизменная, да только какая дорога ведет к ней?