Все это вопит и топочет во мне, будто я вновь в матушкиной затененной комнате; меня сотрясает ярость, пока она доканчивает чтение истории Давида и Голиафа. Ты, ты виновата, ты не должна была мне этого читать! Где-то на небесных хорах высоким чистым голосом поет Франтик Мунзар, лоточник Прах с грохотом катится по ступенькам, я задыхаюсь в лапах пана Горды, не в одной только, но и в той, другой, которой он душит крысу, подставляя к моему лицу мое же собственное подобие: на, вот тебе, возьми своего любимца, но нет, это, по-видимому, тетино лицо, это она наклонилась надо мной: я слышу, как червь гложет твое сердце. Но кто же это поет так сладко? Ах, это ты, Маркета? Огненные языки ада не лизнут твоих одежд, мои оскверненные уста не коснутся тебя, ты идешь, не видя меня, окаянного; я тянусь к тебе, я желаю тебя, даже если я всеми проклят, я хочу тебя, так неужели я никогда не добьюсь своего? Пошли вы к черту с этой вашей музыкой! Я готов бежать без оглядки, только бы спастись.
Я взглянул на лица соседей. Дядино — по обыкновению, непроницаемо и покойно — сосредоточенное лицо поглощенного своим делом человека, который пришел сюда не ради удовольствия, а для того, чтобы иметь собственное суждение и не обмануться в нем, ибо, основываясь на этом суждении, нужно принять важное решение: вкладывать или не вкладывать свои деньги. Тетино лицо замкнуто пуще прежнего, губы плотно сжаты, так что их почти не видно, и каждая ее черточка словно твердит, что тетя здесь не по своей воле. Как знать, будь на то ее власть, не залепила бы она уши воском, как спутники Одиссея? Ректор в чем-то уподобился гипнотизеру, который всей своей гипнотической мощью заставляет спящего идти по канату. «Ты должен пройти! — кричит его взгляд, — должен!» Он словно обеими руками придерживает корону, увенчавшую дело всей его жизни, дабы внезапный порыв слабости ученика не сорвал ее у него с головы.
А Маркета? Ах, ее просто нет. Она сейчас пребывает в том мире, куда мне заказан путь, потому что я не знаю заветного слова, с помощью которого распахнулись бы двери, а ограда вокруг чересчур высока. Пожар бессмысленного неразумного страдания занялся под моим сердцем, лицо ее проплывало предо мною, уносимое потоком музыки, словно лицо красавицы утопленницы в бурном течении реки. Оно озарялось и гасло, будто луна в вуали редких облаков; я думал о таинствах, книга которых никогда не раскроется мне, а если и раскроется, то я не пойму ее письмена. Я ненавидел музыку, она обнажала передо мной мое подлинное лицо, как я не увидел бы его ни в одном зеркале, я ненавидел музыку, она оставляла меня наедине с самим собой и отбирала у меня Маркету.
Что еще рассказать об этом концерте? Кленка выиграл бой, он выходил кланяться бесчисленное множество раз, вызываемый все новыми и новыми шквалами аплодисментов; лицо его побагровело от пережитого напряжения; внешне безучастный к успеху, угрюмый, он всякий раз чуть ли не небрежно отвешивал поклон и поворачивался уйти.
— Мог бы, по крайней мере, улыбнуться, — ворчливо буркнул дядя, и по тону, каким это было произнесено, я понял, что Кленка покорил его и что дядя уже считает молодого композитора своим автором. — Не столь еще знаменит, чтоб позволять себе этакую небрежность. Того гляди, отпугнет всех!
Однако ректор, который лишь с трудом удерживался, чтобы не аплодировать бешено вместе со всеми, возразил:
— Нет, нет, вы не правы, дорогой друг. Напротив, именно это и привлекательно. Публика без ума от музыкантов, которые умеют притворяться, будто пренебрегают ею. Я бы советовал так вести себя каждому, конечно, если ты на самом деле что-то умеешь. Но у Кленки — это не поза. Он искренне посылает их всех к черту. Вы не представляете, каких трудов стоило уговорить его выступать. И сами видите, чего бы мы лишились.
Маркетины глазки пылали нескрываемым восторгом.
— По-моему, это самый большой музыкант, который когда-либо касался клавиш, — заявила она с отроческой порывистостью, и тут же смущение, тайный осветитель наших душевных порывов, зажег красный свет под ее кожей. Пылкость, прозвучавшая в ее голосе, отозвалась в моих ушах шипеньем горечи, тетя тоже взглянула на нее, неодобрительно поджав губы.
Ректор довольно захохотал, словно похвала эта относилась к нему, но тут же наморщил лоб, изображая объективность непредвзятого судьи.
— Я бы не спешил делать такие заявления, Кленка еще слишком молод, — пробасил он из глубин своей мощно выгнутой груди, обтянутой манишкой. — Однако, если он будет относиться к делу так же серьезно, как до сих пор, в один прекрасный день это может произойти. Для этого у него есть все предпосылки.
— Будто возраст определяет, насколько велико искусство исполнителя, — взволнованно вырвалось у Маркеты, чего я бы от нее никак не ожидал, — и, словно испугавшись своей смелости или бог знает чего еще, скрытого в душе, она зарделась пуще прежнего.
Ректор коротко хохотнул, и лица многих слушателей обратились в его сторону.