Ногти ее, впившиеся мне в кожу, были лишь ничтожным внешним символом острых кошачьих когтей, разрывавших мое нутро. Да, это было первое признание в любви, мною услышанное. Как ужасно! По улице мчал апрельский ветер, бродяга-аферист, под безжалостными пальцами которого, последний раз всхлипнув, лопаются нервы, истлевшие за долгую зиму и перенапрягшиеся с наступлением весны, сумасбродной настройщицы. Меньше чем в одном шаге от меня стояла Маркета, единственное существо, в кого я уверовал после смерти матушки, я вдыхал ее дыхание, пряди ее волос хлестали меня по щекам, и она признавалась мне, что любит. Только не меня. О, если бы я в силах был оттолкнуть ее, отшвырнуть прочь, чтоб она навеки исчезла с глаз моих, выдать на поруганье ветру, словно дикому псу: возьми и рви, истерзай в клочья!
Несколько прохожих оглянулись на нас, — ого, влюбленные не поладили, — но ветер срывает ухмылку с их лиц, мешает остановиться, гонит дальше, вперед.
Пытаясь успокоить Маркету, ласково поглаживая ее и уговаривая, я прислушиваюсь лишь к голосу человека, отработавшего в себе будничные повседневные привычки.
— Не так громко, Маркета, еще услышит кто.
Но она отвечает мне всхлипом, ей ни до кого нет дела, как ребенку, который только-только подрос, созрел до высшего предела страдания, но еще не одолел его.
— Ну и пусть. Мне нет ни до кого дела. Пусть будет об этом хоть всему свету известно. Я его люблю.
Я уже не узнаю своего любовного чувства, оно сморщилось во мне, превратившись в старую ведьму, в темном провале ее рта поблескивает последний желтый зуб. Им она крошит все вокруг.
— Ну, коли всем должно быть известно, вели объявить про это на Староместской площади.
Наверное, больше чем слова, ее ранил тон моего голоса. Удар нанесен. Ланиты ее еще мокры от слез, но глаза уже высохли и стали бездонными; в их провалах — недоверие и ужас.
— Как же это ты разговариваешь со мной, Карличек?
Она все еще сжимает мне запястье. Я грубо стряхнул ее руку и наклонился к ней, порыв ветра резко полоснул по моему лицу, разочарование и яростное бешенство подстегивало меня изнутри. Я задыхался от собственного голоса.
— А тебе никогда не приходило в голову, что я тебя тоже люблю? Никогда не замечала, что я целыми днями гляжу на тебя, как собака на хозяина, как верующий на бога?
Она отшатнулась, словно я замахнулся, прижалась к открытой половинке ворот и замерла. В глазах ее птицей метался испуг, лицо сделалось обнаженным и опустелым, как луга, с которых спали вешние воды. Она смогла только прошептать:
— Этого не может быть, Карличек. Скажи, что это неправда.
Что-то внутри у меня пренебрежительно взмахнуло рукой. Мне хотелось еще помучить ее, увидеть, как она оплакивает себя и меня, только зачем? Любит не любит — все едино, да и сам-то я, кроме матери, любил ли кого? Я тосковал по тебе, Маркета, мечтал о тебе, в мечтах моих все перемешалось — Маркета и магазин, любовь и стремление быть хозяином надо всеми; все люди — и ты среди них — у моих ног, хорошенький клубок змей пригрелся под обжигающим солнцем моего одиночества. Я еще не отказался от тебя, Маркета, но кто говорит, что я тебя еще люблю? Тем более необходимо сейчас быть осторожным в каждом слове, взгляде и поступке. Ну, а теперь засмейся, мерзавец, засмейся весело и добродушно, как хорошо разыгранной удачной шутке.
— Я напугал тебя, Маркета. Да ты не бойся, я только хотел знать, как ты это примешь.
Наклонившись, я взял Маркету за руку — рука ее совсем окоченела на ветру, а моя была горяча.
— А что плохого, если бы я и впрямь тебя полюбил?
Она вздохнула с облегчением, кровь снова вольно заструилась у нее по жилам, лицо порозовело.
— Я знала, что ты только шутишь. Я ведь тоже люблю тебя, Карличек, но не так, не так. Пожалуйста, никогда больше не говори мне этого.
В ту минуту я мог задушить ее, не пожалев силы молодого любовного чувства, страсти и сострадания ко всем, кто обделен ею.
На углу со стороны Карлова моста показался Кленка. Уморительная фигура. Из-за вихря, который гнал его вперед, подталкивая, будто полицейский строптивого пьяницу, — он не знал, что ему спасать прежде — шляпу, готовую улететь, или огромный букет, завернутый в шелковистую бумагу, безжалостно растрепанную и порванную ветром, насильником и фигляром. Смотри-ка, еще одно препятствие для влюбленных — ведь им всегда чудится, будто целый свет против них. Ну не умора ли?
— Кленка уже явился.
Маркета прижала руку к левой груди, как будто у нее вдруг защемило сердце.
— Боже мой, а я даже не причесана.
Я вошел следом за ней и скрылся во дворе, не имея ни малейшего желания в эту минуту повстречаться с галантным влюбленным атлетом, с этим… этим, ну, хватит, иначе мы никуда не придем…
VIII
Домашний концерт состоялся в один из апрельских четвергов. Я был приглашен, разумеется, меня не могли обойти, хотя это было бы лучше для всех. Дядя даже не поднял на меня глаз; передавая мне приглашение, он теребил свою холеную бородку цвета перца с солью и, отвернувшись к окну, прогудел: