— Потому что я выследил его только вчера. Гению провалиться хотелось, исчезнуть, скрыться с глаз вместе со своим горем, порвать все связи и знакомства. Но в части света, именуемой Малая Страна, вместе с полуостровом Градчаны, нет уголка, где можно было бы спрятаться от старого Здейсы. Разумеется, я не злоупотреблю своим открытием и предоставлю беглецу то, чего он желает. Небось, сам вылезет, как только горе поостынет. И вы у меня своими расспросами, ей-ей, немного добьетесь.
— Я его разыскиваю не ради кого-нибудь. Мне он нужен самому. Мы однокашники и старые друзья.
— Не знаю, как вас встретят. Может, он водку хлещет и мертвецки пьян.
— Я тоже могу с ним выпить.
В груди у Здейсы что-то пищит, будто паровой свисток, на который набросили одеяло.
— И я бы не прочь с ним выпить, да мне теперь долго нельзя показываться ему на глаза после того, что выкинула моя Божена. А вы, конечно, попробуйте.
Он знал даже номер дома по Градчанской улице, но едва успел его сообщить, как мысль его вернулась к роковому торжеству.
— На его лице вы обнаружите следы Божениных когтей, и рука у него искусана. Он, извините, сграбастал Божену на мосту, чтобы помешать ей бежать, вот она и вцепилась в него. Била ногами, царапалась, кусала. Драконово семя. Собственно, он всю дорогу нес ее на руках, чуть не до дому, а за нами хвостом тянулась славная компания ночных потаскушек и пьяниц. Но на другой день утром он от нас скрылся — на английский манер.
Здейса рассказывает, кривит лицо, широко размахивает руками, и все время в груди у него одинокой трубкой органа высвистывается смех. Вдруг он впадает в задумчивость.
— Глупость это все. Такое непозволительно даже молодому человеку. До чего это ее доведет? Если бы мне знать, кто ее надоумил и откуда взялась эта проклятая свечка?
Увидев, что славное пьяное веселье сменяется у Здейсы отчаяньем растерявшегося вдовца, которому доверили воспитание подрастающей дочери, моя зловредность порождает еще одного уродца. И я произношу со смехом:
— Может, вытащила из вашего собственного кармана?
Он недоуменно таращит на меня глаза, обуреваемый сомнением пьяницы, с которым память все чаще проделывает всякие коварные штучки.
— Из моего собственного кармана? — Его голос вдруг утрачивает свой обычный присвист и приближается к нормальному человеческому. — Из моего кармана, говорите?
Он ощупывает полу своего сюртука, на лице его криком кричит испуг, все оно апоплексически наливается кровью; он вынимает из кармана руку, и в ней оказывается огарок довольно толстой свечки, какие верующие, исполненные добрых намерений, ставят в костелах.
— Случается иногда, — лепечет он, заикаясь, непривычно глубоким голосом, — приходится собирать огарки для баб, что торгуют свечами.
Смейтесь вместе со мною! С той поры я непреклонно верую: нет ничего, что могло бы мне не удасться. Хлопаю Здейсу по плечу и говорю:
— Ну вот видите.
И ухожу, бросив его одного на мосту, оторопело уставившегося на свечу в своей ладони.
XI
Винтовая лестница круто уходит вверх; на ней темно. Здесь нет даже мерцающей неугасимой лампадки под распятьем либо гипсовым изображеньем какого-нибудь святого — совсем не похоже на то, как было у нас дома. Каждая из деревянных ступенек скрипит на свой лад — низко, в среднем регистре, и пронзительно, причем каждая скрипнет дважды: когда нога твоя на нее ступает и затем покидает ее. Принюхиваясь, различаешь запахи подгоревшего лука, плесени, пурпура, воскресных обедов, где преобладает квашеная капуста и свиная отбивная. Переходы меж этажами освещены светом, скупо проникающим через высокое узкое окно, которое щетки дождей, смешавшихся с пылью и сажей, покрыли серым налетом такой плотности, что невозможно определить, куда оно выходит.
В третьем этаже перед коричневыми облупившимися дверями с белой овальной эмалированной табличкой я останавливаюсь.
выведено на ней черным с золотой каемкой готическим шрифтом. Три раза колокольчик звякает очень звонко, а заканчивает хриплым кашлем, словно переоценив свои силы. Вот он дозвенел — и надолго воцаряется тишина. Весь дом словно сосредоточенно прислушивается и ждет вместе со мной. Я звоню еще раз, и игра повторяется. Чудится, будто дом вслушивается еще внимательнее. От этого мне делается чуть ли не дурно. Я уже почти примирился с постигшим меня разочарованием, как вдруг изнутри раздается скрип и чуть слышные шаги шаркают у двери. Веко глазка поднимается, я снимаю шляпу, кланяюсь этому стеклянному зрачку и жду с непокрытой головой.
Двери приоткрываются, в них стоит низенькая старушка; на подушке белых ее волос, будто черная птаха, сидит чепчик, и небесно-голубые глазки смотрят на меня выжидательно с такой приветливостью и добротой, что все во мне содрогается; чувство такое, будто я понапрасну стягивал концы лжи, прикрывая обнаженную наготу своих провинностей. Я с трепетом выговариваю свой вопрос, но старушка отрицательно вертит головой.
— Нету дома.
В ее старческом голосе что-то от птичьего чириканья и шелеста листьев.
— Мы старые приятели, — выпрашиваю я. — Для меня он всегда дома.