Читаем «Свет ты наш, Верховина…» полностью

Но ответы были одни и те же — вежливо-официальные. Одни сообщали, что мое дело не в их компетенции, другие отдавали должное безусловной ценности моей записки, советовали обратиться в краевую земледельческую комору (опять к пану Лещецкому!), третьи отвечали, что мои предложения противоречат здравому смыслу и всем законам природы.

Теперь уже все чаще и чаще, когда я оставался один, мысли мои невольно возвращались к Горуле. Удивительно, как живо, до мельчайших подробностей, вдруг воскресало в памяти все, что было говорено им и Куртинцом. Я боролся с этими воспоминаниями, как мог, но был похож на человека, стремящегося погасить пламя: он дует на него изо всех сил, а пламя от этого не только не гаснет, но разгорается еще сильнее.

Мучимый бессилием, досадой, я валился на кровать и, стиснув зубы, в который раз уже мысленно повторял про себя горькие истины, высказанные мне Куртинцом и Горулей, но упрямо из самолюбия и стыда не хотел признавать их до конца.

Похудевший, озлобленный, я снова и снова искал людей, которые, казалось, могли бы сочувствовать моему делу, и все еще не терял надежды. Конечно, теперь эта надежда уже утратила свои радужные цвета, она превратилась в ожидание счастливого случая, не более, — плохая надежда, но я за нее цеплялся.

Деньги мои подходили к концу. Нужно было уезжать из гостиницы и думать о какой-либо работе, потому что службу по специальности я мог получить только через ту же земледельческую комору, но самая мысль, что придется снова обратиться к пану Лещецкому, была для меня невозможна.

Чонка предложил мне переехать из гостиницы к нему во флигелек. Другого выхода не было, и я согласился. Вечером, забрав свой чемодан, я направился к дому Лембеев. День был воскресный, и Чонка предупредил меня, что все уйдут в церковь. Он дал мне запасной ключ от калитки и флигеля.

Вечер стоял не по-летнему холодный, дождливый. С реки дул сильный ветер. Улицы казались безлюдными, а на сердце было скверно и одиноко.

Когда я вошел во двор лембеевского дома, меня несколько удивило, что в предназначенной мне комнате горел свет и на опущенной шторе мелькала чья-то тень. Я приоткрыл дверь и увидел Ружану. Она была так занята перестановкой с места на место небольшого столика, что даже не заметила моего прихода.

Я постучал. Ружана испуганно обернулась и, увидев меня, смутилась.

— Очень хорошо, что вы пришли, пане Белинец, — произнесла она как можно непринужденнее. — Я измучилась с этим столиком, не знаю, куда его поставить.

— Бог с ним, — сказал я, улыбаясь, — пусть где-нибудь стоит.

— Как это где-нибудь? — возразила она. — Он должен стоять там, где это будет лучше. Конечно, здесь ему не место… Разве у окна… У вас нет желания мне помочь?

— Я буду очень рад, — с готовностью отозвался я.

— Снимайте плащ, шляпу, — приказала Ружана. — Вешалка здесь, за дверью.

Но, не дожидаясь, пока я сниму плащ и шляпу, она взяла лежащую на диване занавеску и начала прилаживать ее к окну. Все она делала быстро своими маленькими, сильными руками, и я не поспевал помогать ей. На моих глазах с каждой минутой комната обретала тот особо уютный вид, когда на ее, пусть скромном, убранстве видна печать женской заботы.

Меня глубоко трогали хлопоты Ружаны, и то горькое уныние, с каким я шел сюда, кутаясь в плащ от ветра и сырости, как бы затихло на время, уступив место неведомому мне до сих пор отрадному чувству покоя. Лишь одно тревожило — это сознание, что наступит минута, когда Ружана уйдет и я вновь окажусь один на один со своими невеселыми мыслями. Одиночество страшило меня теперь больше, чем когда бы то ни было, но в то же время я ловил себя на том, что никто, кроме Ружаны, не мог меня избавить от него — ни Чонка, ни даже Горуля, очутись он здесь, — никто, кроме Ружаны, которую я так еще мало знал. И когда она наконец, окинув взглядом комнату, произнесла: «Ну вот, кажется все», — я торопливо сказал:

— Посидите со мной еще немного. Мне нужно, чтобы вы со мной посидели…

Беспечная, едва уловимая улыбка, блуждавшая по лицу Ружаны, исчезла. Лицо сделалось строгим, а глаза взглянули на меня открыто и прямо. Ни тени укора не прочел я в этом взгляде, и строгость его была не осуждающая, а сочувственная, даже чуть-чуть тревожная.

— Поздно уже, пане Белинец, — нерешительно проговорила Ружана, но, не сводя с меня своего прямого взгляда, медленно опустилась на край кресла.

Мы долго сидели молча друг против друга. В комнате царила тишина, только слышно было, как бьются в оконное стекло капли дождя.

И вдруг Ружана спросила, как спрашивают только близкие люди:

— У вас что-то произошло, пане Белинец?

Вопрос этот застал меня врасплох.

— Нет, ничего нового, — поспешно ответил я. — Все то же… Впрочем, вы ведь и этого «все то же» не знаете.

— Знаю, — твердо произнесла Ружана. — Мне Василь рассказал.

— Он все вам рассказывает?

— Не всегда и во всяком случае только не о том, что касается его лично.

— Вы, вероятно, строги к нему?

— Нет. Я прощаю людям их слабости, кроме одной…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже