– А почему бы и нет; то, что сейчас лежит в могиле у Шотландской часовни, было Кроуфордом Гаури всего на одну-две секунды в прошлую субботу, а Лукас Бичем со своим цветом кожи впутается еще в десять тысяч историй, которых более осмотрительный человек избежал бы и от которых человек с более светлой кожей десять тысяч раз убежал бы, после того как то, что в прошлую субботу было на какую-то секунду Лукасом Бичемом, тоже теперь лежит в земле возле своей Шотландской часовни, потому что этот наш Йокнапатофский округ, все те, кто в ту воскресную ночь остановили бы тебя, и Алека Сэндера, и мисс Хэбершем, – они, в сущности, правы, им нет дела до жизни Лукаса, ни как он там живет, ест, спит, дышит, так же как им нет дела до тебя и до меня, они дорожат только своим незыблемым правом жить в спокойствии и безопасности. И по правде сказать, жить было бы куда удобнее, если бы на земле было бы поменьше Бичемов, Стивенсов и Мэллисонов всех цветов и оттенков и если бы существовал какой-то безболезненный способ уничтожать бесследно не их громоздкие, занимающие место останки – это-то можно сделать, – но то, чего нельзя уничтожить, – память, бессмертную, неизгладимую память, сознание, что человек был когда-то жив, то, что остается навеки через десятки тысяч лет в десятках тысяч воспоминаний о несправедливости, о страданиях; нас слишком много не потому, что мы занимаем много места, а потому, что мы готовы перепродать, уступить нашу свободу за любую ничтожную цену ради того, что мы считаем своим собственным, а это есть не что иное, как узаконенное конституцией право добиваться каждому счастья и благосостояния на свой лад, не заботясь, кто от этого страдает или кому чего это стоит, и даже ценой распятия кого-то, чья форма носа или цвет кожи нам не нравятся; но даже и с этим можно бороться, если те немногие другие, которые ценят человеческую жизнь просто потому, что всякому дано право дышать независимо от того, какого цвета кожу расширяют и сокращают легкие или через какой формы нос в них поступает воздух, – готовы защищать это право любой ценой, – ведь не так уж их много и надо – в ту воскресную ночь оказалось достаточно троих, даже и одного может оказаться достаточно; и вот когда некоторое количество этих одиночек будет не только стыдиться и огорчаться, но отважится пойти на нечто большее – вот тогда Лукасу можно будет не опасаться, что ему внезапно в любую минуту может потребоваться, чтобы его спасли.
– Пожалуй, нас в ту ночь не трое было. Вернее было бы сказать: одна и две половинки, – сказал он, а дядя на это:
– Я уже говорил тебе, что ты вправе этим гордиться. И даже похвастаться вправе. Только не останавливайся на этом], – и тут он подошел к столу, положил на него шляпу, вытащил из внутреннего кармана сюртука кожанки кошелек с защелкивающимся запором, вытертый, потемневший, словно старое серебро, и величиной чуть ли не с сумку мисс Хэбершем, и сказал:
– Я полагаю, у вас есть ко мне небольшой счетец?
– За что? – сказал дядя.
– За то, что вы вели мое дело, – сказал Лукас. – Назовите вашу цену, ну, так чтобы не втридорога. Я хочу рассчитаться с вами.
– Я тут ни при чем, – сказал дядя. – Я ничего не делал.
– Я же посылал за вами. Я поручил вам. Сколько я вам должен?
– Нисколько, – сказал дядя. – Потому что я тебе не поверил. Вот этот мальчуган, он – причина того, что ты сегодня разгуливаешь.
Теперь Лукас глядел на него, держа в одной руке кошелек, а другой готовясь вот-вот щелкнуть запором, – то же лицо, и не то что с ним ничего не произошло, но оно просто отвергало, отказывалось это принять; он уже открыл кошелек.
– Отлично, я заплачу ему.
– А я тут же арестую вас, того и другого, – сказал дядя, – тебя – за совращение несовершеннолетнего, а его за то, что он занимается судебной практикой, не имея на это права.
Лукас снова перевел глаза на дядю; он смотрел, как они уставились друг на друга. Затем Лукас снова мигнул дважды.
– Хорошо, – сказал он. – Ну, тогда я вам уплачу за издержки. Назовите, ну, так чтобы не втридорога, и давайте покончим с этим.
– Издержки? – протянул дядя. – Да, конечно, издержки у меня были, это когда я сидел тут в прошлый вторник и пытался записать все те никак не связанные между собой подробности, которые я в конце концов из тебя выудил, так чтобы мистеру Хэмптону было хоть за что зацепиться, чтобы выпустить тебя из тюрьмы; и чем больше я старался, тем хуже у меня получалось, а чем хуже у меня получалось, тем больше я раздражался, а когда я наконец решил все начать снова, гляжу – моя авторучка торчит, как стрела, вонзившись концом в пол; бумага-то, разумеется, была казенная, а вот ручка – моя. И мне стоило два доллара вставить в нее новое перо. Значит, ты должен мне два доллара.