Саша грустно кивнул, листая маленькую книжечку, изданную в Брюсселе. Человек по фамилия Камнев (может быть, он был все-таки Штейн) писал про пайки и про буфет для начальников, который был в ленинградском Смольном дворце лет десять тому назад (может, он есть и сейчас, куда денется буфет, раз есть дворец). Этот Камнев писал очень смешно, но самое смешное было то, что он писал об этом с такой страстью, как будто в Брюсселе уже начались перебои с колбасой или будто он был яростный сторонник равенства. Нет, конечно, он хотел разоблачить неравенство, но кому оно нужно там, в Брюсселе, их ленинградское колбасное неравенство — даже самых возвышенных альтруистов в Брюсселе волновало, наверно, их собственное, пусть не столь тайное, но зато вполне явное неравенство, остальные просто ели свою колбасу, без задних мыслей об окружающем их третьем, четвертом и пятом мире, о голодающей Индии, несытом Китае, о загадочно молчаливой Корее и недокормленном Ленинграде.
— Австралия, ФРГ, Новая Зеландия, Канада… — продолжал длиннорукий человек свою бесконечную песню (Саша представил, что он так же поет ее дома, в Остии-Лидо, а Роза готовит обед, не слыша его стенаний, а дети смотрят телевизор и болтают по-итальянски). — Человек вываливается из гнезда и летит. Но человек не птица. У него будет еще одно гнездо? Может быть. Но почему я все время думаю про это? Вы думаете, что это важно? Или это совсем не важно?
Саша поднял голову, точно услышал что-то неожиданное.
— Ну да, — сказал он. Это важно. Мы живем в мире, в котором родились и который поэтому кажется нам прекрасным. Мы занимаем экологическую нишу в этом мире. Мы такие-то такие-то, оттуда-то: например, Иисус из Назарета. И ему важно, что скажут о нем люди из Галилеи, а не люди из Австралии.
— Вы помните? — Длиннорукий оживился. — Вы помните, что сказал Нафанаил? Он сказал: «Из Назарета может ли быть что доброе?»
— Да, и все же Назарет — это было в орбите их мира. Для нас тоже важна орбита, какая бы она ни была трудная. Мы можем овладеть умами всего мира, но для этого не хотим обытальяниться. И никто из нас не хочет на крест. Я не хочу. Я вообще, кажется, лишен отваги. Вот вы храбрый человек.
— Что вы? Я? Слышала бы Роза…
— Конечно. Я не восхищаюсь вами. Но я удивляюсь. Помните, как Чехов на пароходе, на какой-то там сибирской реке встретил переселенцев из России. Помните, что он писал? Что порвать навсегда с жизнью, которая кажется ненормальною, пожертвовать для этого родным краем и родным гнездом может только необыкновенный человек, герой…
— Ах, какой там герой! Все ехали, и я ехал. У каждого накопилось что-нибудь свое, и каждому жизнь казалась ненормальной. Но если бы сейчас не надо было держать себя в узде, каждый день напоминать, что дело сделано, то и здесь каждый нашел бы, что жизнь ненормальная. Потому что искать другую какую-то жизнь на том же свете, послушайте, это же смешно — здесь, там, где еще… А храбрость эта не такая большая, когда все едут. Вот я делал зубы одному Герою Советского Союза, так он мне сказал, что это еще не такое геройство, когда вся рота идет в атаку. Вот тот, который выбегает первый, и который остается под пулями один, и который всех тянет или кто-то вообще идет один и никто не видит его при этом, — вот тогда это настоящее геройство…