С самого начала Карл, несмотря на протесты жены, курил на балконе. Незаметно для самого себя он привык к слову «жена» и к присутствию Насти рядом; привык, но его не оставляло ощущение, что он скорее наблюдает свою жизнь со стороны, чем участвует в ней. Иногда ему представлялось что-то вроде театральной сцены, где он, Карл Лунканс, готовит декорации и реквизит, он же поддерживает диалог и ждет занавеса. Он спохватывался иногда, что эта раздвоенность заметна со стороны, и сам над собой смеялся: ерунда, какая сцена? Человек стоит в очереди в молочном магазине, кладет в сетку пирамидки с молоком, бутылку кефира для матери (заехать по пути), несколько глазированных сырков, платит деньги и выходит, стараясь не слышать недовольного ропота вслед, потому что сырки кончились, и продавщица лениво отлаивается от возмущенных криков… Пока он стоит в ожидании зеленого света, из подворотни выезжает машина, оставляя четкий отпечаток шины на снегу, смешанном с землей: точь-в-точь надкусанный шоколадный сырок. И это тоже, магазин и подворотня, было частью спектакля, словно на несколько секунд погас свет и сцена повернулась другим сектором.
В действии участвовали не только «главные» герои, но и второстепенные: в театральных программках их обычно объединяют словом «в эпизодах». В его пьесе, если бы у безынициативного режиссера дошли руки до программки, непременно были бы обозначены «в эпизодах» Мария Антуанетта, Праскудин и Старик, объединенные фигурной скобкой и словом «соседи» мелким шрифтом.
Иногда мать заходила к ним, но нечасто. Настя с Карлом навещали ее регулярно, особенно в первое время, и Настя почему-то покупала торт или пирожные, хотя Лариса сладкого не любила. Потом их визиты стали более редкими, потому что болели то дед, то бабка, и мать по выходным ездила на хутор – как догадывался Карл, с радостью вырываясь из гвалта многолюдной квартиры, чтобы окунуться в привычный скандал отца с матерью там, в деревне. Настя не всегда ездила с ними, и как-то само собой получилось, что это стало происходить реже и реже. Это никого не тяготило, потому что бабка прибаливала и почему-то стеснялась своих хворей. К матери Карлушка тоже все чаще забегал один. Он ухитрялся занести ей то одно, то другое – не потому что она не могла сама купить молока или картошки, а чтобы починить какой-то пустяк в хозяйстве и переброситься несколькими фразами, после чего на душе становилось легче.
Потому что избавиться от чувства вины перед матерью он не мог.
И еще потому что здесь, в нелепой комнатушке, изогнутой у окна в виде буквы «Г», странным образом исчезало ощущение сцены, несмотря на похожий как две капли воды антураж: общая квартира, посторонние голоса за стенкой и чужие окна напротив, одни и те же вопросы и ответы с незначительными вариациями. Непостижимо, но здесь, у матери, он не наблюдал за собой со стороны и не рассматривал себя придирчивым зрительским глазом, критически анализируя реплики. Разгадать секрет он не пытался, потому что был уверен: нет никакого секрета – есть сложившаяся модель отношений, привычная, как его собственное имя «Карлушка», перешедшее из детства, ибо все остальные, включая жену, называли его Карлом, отчего он сам казался себе не то что взрослее, но старее.
Может быть, именно с того ощущения себя на сцене и начинался абсурд, который сегодня дошел до высшей точки? По пути домой он чуть было не вышел из троллейбуса раньше, чтобы зайти к матери, но передумал. К ней – потом, когда собственные впечатления немного отстоятся.
Меньше всего абсурда было на работе – потому, наверное, что старший инженер Карл Лунканс работал всегда одинаково ровно и без напряжения. Как-то у Льва Толстого он встретил замечание о человеке, который был совершенно равнодушен к работе, а потому никогда не увлекался и не делал ошибок. Перечитал, изумился меткости наблюдения и тому, как это совпадает с его собственным отношением к делу. Ни в молодости, ни сейчас, в зрелые годы, Карл никогда не понимал людей, «горевших на работе». Начальство мягко поругивало Лунканса за безынициативность, однако неизменно спихивало ему самые трудные проекты. Ошибки, в отличие от запомнившегося героя, он допускал, но сам же исправлял.
Жена соглашалась с начальством: безынициативен. «Нужно расти, расти над собой, – рассудительно говорила она, – не век же сидеть в старших инженерах». Принять всерьез формулировку «расти над собой» Карлу не позволяло чувство юмора, да и воспаленным честолюбием он не страдал. Денег хватало ровно настолько, чтобы сводить концы с концами.
Жизнь текла примерно так же, как работа: ровно и спокойно, и, если бы сделать из нее пьесу и поставить на сцене, то режиссера неминуемо упрекнули бы в безынициативности.