Альдан рывком отстранил Лесёну и, глядя колдуну прямо в глаза, прошептал, не сомневаясь, что тот прочтет его слова по губам:
– Кем бы ты ни был, убирайся из этого города!
– Как скажешь, – отозвался колдун в маске змея, и вдруг его голос расщепился на несколько совершенно разных голосов. – Но сначала послушай.
И когда он запел, Альдан понял, что все вокруг застыли, очарованные. Травник чувствовал кожей, как его касаются звуки. Он загородил собой Лесёну.
Музыка и слова замедлились, и Альдан увидел, что Лесёна качается так, будто ей тоже нестерпимо хочется присоединиться к танцующим.
Менай ударил по струнам, исторгая из гуслей дичайший поток. В нем было все: и боль, и красота, и страсть. Это было колдовство. Настоящий морок. Морок почему-то не подействовал на Альдана, хотя остальные кружились в танце. Сколько пройдет времени, прежде чем опомнятся червенцы? Что станется с людьми?
Альдан был готов вырвать у колдуна гусли, но Лесёна высвободила свою руку и прежде, чем травник успел снова ухватить ее, вышла вперед, на свободное место.
И начала двигаться. Медленно, плавно покачивая бедрами, извиваясь в такт мелодии.
Слишком распутно для этих мест.
Травник замер, не в силах отвести взор. Он не мог сдвинуться, не мог перестать смотреть.
Лесёна развернулась, подняла руки, и ее волосы распались в темные кольца. Еще один поворот, еще один взмах и дерзкое, колдовское движение.
В горле у Альдана пересохло: он ощутил, как внутри разгорается жар. Что-то очень сильное, неподвластное ему. С непреодолимой силой столкнулись два чувства: его всегда холодный, точно колодезная вода, ум и рдяная, точно солнце на излете лета, жажда. Внутри ожил зверь. С одинаковой силой ему хотелось нежно коснуться волнистых колец волос Лесёны, обнять плечо, на котором солнце уже оставило медно-палевый загар, вдохнуть душисто-хвойный запах ее волос и в то же время наброситься, задушить в объятьях, свершить с ней то, что делают парни со своими нареченными в стогах на луговом покосе.
Колдунья улыбалась, закрыв глаза, и солнце золотило ее макушку. Сквозь тонкий бежевый лен прорисовывался статный абрис фигуры. То ли она смеялась над ним, то ли действительно не осознавала всей своей власти, но в тот момент, когда взгляд травника опускался на округлые части ее тела (что было почти постоянно), он попеременно попадал то в жар, то в холод.
И нежность эта, и звериная жажда поглотить ее – все это было ново, чуждо, непонятно. И самое страшное было в том, что поделать с этим ничего уже было нельзя.
Он почти слышал, как старое мельничное колесо треснуло от удара, а он сам, не глядя, нырнул в прохладную заводь. То было чувство, прежде неведомое, и оттого страшное.