Варфоломей рос неслышно, не причиняя неприятностей родителям. Был здоров, тих и послушен. И то, что отличало и выделяло его, было тем, что позволяло родителям почти не обращать внимания на среднего сына, отдавая внимание младшему, Петру, который часто и прихварывал, и капризничал. Варфоломея же отличала послушливость и старательность. Ему почти ничего не приходилось повторять дважды. Сказанное матерью или нянькой он запоминал и исполнял в точности. Поставить ли свою мисочку на стол, задвинуть ли и закрыть ночной горшок, застегнуть рубашечку, перекрестить лоб перед едой, умыть руки -
всё он делал тщательно и спокойно, даже с удовольствием, и любил осматривать себя, когда на него надевали нарядную рубашечку. Подолгу рассматривал рукава, разглаживал ткань у себя на животике, а когда его обижали, недоумевал. Как-то братья-погодки и младший Тормосов затеяли возню, и вдруг Тормосов (он был чуть постарше) взъярился:- У меня и у Пети - белые рубашки, а у тебя - синяя, ты - не наш, иди отсюдова! - И начал пихать и бить Варфоломея, оцарапал и свалил его в канаву. Это было одно из первых воспоминаний Варфоломея, когда мир ещё воспринимается отдельными картинами. Он помнил, как негодовал и подпрыгивал мальчик, чуть побольше его ростом, как его почему-то пихали и толкали в канаву, всю в колючих травах, и запомнил своё тогдашнее недоумение: не уж то от того, какая рубашечка, можно любить или не любить человека? Он выбрался из канавы на четвереньках, и всё думал, не понимал и видел мальчика Тормосова как бы со стороны - дёргающегося, суетящегося и даже пожалел его. Так он вспоминал потом своё тогдашнее переживание.
Варфоломей не мучил зверей и не позволял другим мучить, какого бы возраста и роста не был обидчик. Он заботился о младшем братике и не любил мяса, подолгу жевал и глотал с трудом. Часто играл один, что-то бормоча себе под нос. Но не было в нём ни всплесков норова, ни ярких откровений познания - того, что увлекало и тревожило в Стефане.
Лошадей он любил до страсти. Одна из ранних картин-воспоминаний Варфоломея, это как он стоит в белой рубашонке на крыльце и кормит коня хлебом. К нему склоняется морда коня, и тёплые губы забирают с его ладошки хлеб, кусок за куском. Кони были рядом всегда, и Варфоломей уже не помнил, когда его впервые посадили на спину коня и он, вцепившись ручонками в гриву, ехал по двору. Почему-то запомнился густой зелёный цвет, верно, поздней весной, когда затравянелый двор ещё не был вытоптан и выбит дочерна колёсами и копытами коней. Но даже когда его сажали верхом, он замирал и ехал, уцепившись за гриву. И когда его снимали с лошади, он улыбался.
Проявления своенравия в Варфоломее являлись и проходили почти незаметно для его родителей, оставляя зарубины лишь в собственном сознании дитяти, как случай с лестницей.
Эта лестница вела на чердак, куда складывали сушить яблоки и куда поэтому, часто лазили дети, те, кто умел, а те, кто ещё едва держались на ножках, тоже подходили и, ухватившись за нижнюю перекладину и задирая голову, смотрели вверх, откуда старшие мальчишки кидали вяленые кусочки яблок...
Варфоломею удалось заползти на вторую ступеньку, откуда его сняла дворовая девка, пробегавшая на поварню. Однако часа через два старик-садовник услышал писк и увидел Варфоломея, висевшего вниз головой посреди лестницы, руками и ногами обнявшего тетиву. Он перекинулся, и висел довольно долго. Когда старик снял его, он дрожал и скулил.
Но, однако, вскоре, выруганный и утешенный, он уполз из дома и... исчез. Когда, уже во время ужина, хватились искать, и Мария побежала осматривать все щели, колодцы и ямины, она заметила, подняв взор, что в проёме чердака что-то белеет. Это был Варфоломей. Он сидел на верху, побалтывая ногами, и так смотрел на мать, так тянул к ней ручки, что у Марии и мысли не шевельнулось, что ребёнок залез туда сам, и она долго поносила старших шалунов, затащивших ребёнка на вышку.
Для едва научившегося ходить малыша, совершённое им было подвигом.