Я только что был на нашем кладбище, видел там памятник с перечислением их родни: баба Параска, оба сына, бабин внук, этот самый Леня, и еще не все — и Ленин сын, уже незнакомый мне, который умер на десятом году. Памятник поставила Алеся — кому дочка, сестра, тетка, а кому и бабка — все вместе. Не по скупости на всех один, а уж «пускай всей семейкой»...
Неужели, Алеся, и я «вельми боюся»? Или думать еще более по-народному: туда собирайся, а жито сей?
***
Утро не дождливое, а туманное после вчерашнего дождя. Под ногами черная грязь, а вокруг и вверху — буйная, мокрая зелень.
В душе пробуждаются некие обрывки народности, ощущения ее иллюстрируются словами тех, кто по-настоящему народен.
Выходя из хаты, вспомнил, по-новому ощутил ее, нашу народность, в строчках Коласа, давно известных:
А старанны будзеш,
Да навукі здатны —
Я прадам кароўку
I кажух астатні...
А потом, глядя на ульи, из которых еще из-за сырости не вылетали пчелы, вспомнил Пушкина: «Как весенней теплою порою, из-под утренней белой зорюшки...» — чудесное, что так волновало меня в ранней юности.
***
Полевая дорога на загуменье. Льнище, лужи и грязь после дождя. Сидя в коляске мотоцикла, низенько над землею, свежо ощутил, как это мне когда-то — от земли, от работы — хорошо было взять в вымытые руки книгу.
***
Тяжелое впечатление из зала суда. Может, не «достоевское» оно, скорее «толстовское»,— если на тот процесс смотреть глазами по-океански широкого и глубокого реализма.
На скамье подсудимых — один бывший полицай, уже давным-давно полицай, который тридцать два года втайне страшился своей кровавой молодости, боялся разоблачения и расплаты, суда, который вот и пришел...
Видимо, один председатель суда немного помнит то время, два его молчаливых помощника — помоложе.
И прокурор еще оттуда, из военных дней, даже с фронтовыми или партизанскими планками. Адвокат — послевоенная, уже не девочка и не девушка, а молодица. А солдаты-конвойные — если еще не внуки по возрасту, так младшие дети подсудимого. Публика — один я.
И вся эта трагедия такая печальная, жуткая...
Потом в зал вошла и села пожилая женщина и, прослушав показания одного из свидетелей, тоже полицая, тихо сказала мне: «Его же не судить, а сразу застрелить надо!..» Свидетель этот, когда его ввели конвойные, удивил меня своим благообразием — солидной лысиной, сединой на висках, приличным костюмом. А начал говорить, так — в отличие от подсудимого и первого свидетеля, совхозного работяги,— совсем бойко и смело. От тона его речи страшно стало по-другому: от мысли, какие люди еще живут среди нас... Он же рабочий, мастер, «гегемон», внешний вид которого и язычок могли растрогать не одного энтузиаста производственной темы...
Подсудимый — сын активиста, убитого кулаками, и учительницы, окончил восемь классов, был комсомольцем. Первый свидетель — простак с тремя классами, а этот, второй, сын убитого партизанами полицая, и за все эти тридцать лет не осознал своей вины. Ему было тогда семнадцать, подсудимому и первому свидетелю по девятнадцать, они участвовали в облавах на женщин, у которых забирали детей, чтобы взять у них кровь для раненых немцев, потом ликвидировали Тростенецкий концлагерь...
Какая бездна сложности, если уж браться распутывать и показывать природу предательства так, как делал» это великие!..
***
Дети хотят... даже не только хотят, а просто видят всех, кто окружает их, добрыми, ласковыми, а кто не такой — тот у них «нехороший».
Больные — как дети: не только своей беспомощностью, но даже, хочется сказать, и невинностью. Ждешь заботы, ласки, и как же хорошо встречать такое со стороны няни, сестры, доктора, особенно же — со стороны тех, что делают при тебе самую неприятную работу. Вспоминается Герасим из «Смерти Ивана Ильича». А благодарность моя сконцентрирована на нянечке Гале, милой девчине с обожженным лицом, ровеснице моего Андрея: она так старательно и мыться мне помогает, и постель поправляет... И все это, боже мой, за каких-нибудь шестьдесят рублей в месяц!.. В такой благодарности, как у детей, идет на спад неловкость взрослого.
***
За пять дней меня навестило тринадцать человек, из них десять не по-родственному. И думалось о том, как мало внимателен был я к моим друзьям, когда болели они. А самому ведь так хорошо ощущать внимание, участие, симпатию к себе!.. Лежа повыше своей обыденности.
***
Читаю «Росповідь про неспокій» Смолича, и хорошо вспоминается, как мы с ним встретились на съезде в июне и необыкновенно тепло, светло поговорили — будто предчувствуя... Глупости: не предчувствовали мы, что это у нас в последний раз, а просто ощутили потребность поздороваться, поговорить, почувствовать тепло души друг друга. И это важно. Поэтому и вспоминается хорошо.
***
На днях, думая о возможном окончании, почувствовал, что вот я и не жалею, что так и не стал... ну, скажем, Достоевским, о котором тогда, кстати, читал и который, еще раз кстати, умер на шестидесятом году.
А сейчас вот не могу вспомнить, было ли у меня когда-нибудь такое непомерное желание или только хотелось быть просто хорошим писателем.