«Господи, как ты добр. Как ты милостив. Ты направляешь меня, Господи. И я всегда, до последней минуты жизни, буду думать о Тебе. Господи, пусть мои родители вернутся. Пусть они, бедные, вернутся. Защити их. Я так верю в Тебя, что заранее говорю спасибо». Лилиана Герештейн, десять лет, не вернулась. Сара Цульклапер, одиннадцать лет, не вернулась. Морис Шпигель, десять лет, не вернулся.
И Алиса, Клодина, Пола, Марта, Сента и Ганс, Отто, Тео, Майер, Зигмунд и Арнольд, Мина, Герман, Эли и Жакоб, и Эстер, и Барух, и Жан-Поль, Жиль и Клод, Изидор и Анри, Шарль, Макс-Марсель и Эмиль, нежный малыш, которому надо было каждый вечер рассказывать перед сном сказку. Жан-Клод, Ришар и их брат Жак в гранатовом свитере. Все-все они были тут, все – без криков, без слез и без страха. Как будто снова сидели за партами в Доме Изьё и поднимали палец, когда учительница со свистком устраивала перекличку перед началом урока.
Я обхватил руками голову. Закрыл глаза. Их имена должны были звучать в темноте. И я снова увидел забытую грифельную дощечку и на ней слово «яблоко». Увидел пальцы, перепачканные мелом. Услышал, как он скрипит, выводя буквы на тонкой каменной пластинке. Я не хотел сейчас ни июньского солнца, заливавшего светом зал. Ни судей, ни присяжных, ни адвокатов, ни толпы журналистов – никого. Ни публики с ее скорбью. Я углубился в ледяную пещеру, пробитую в толще скалы. Ровный голос перечислял имена. Тысячи свечей с трепещущими огоньками уходили вглубь бесконечным коридором. Пусть каждый ребенок будет нам вручен. Пусть каждый из нас станет их общей могилой.
– Представляешь, если бы против Вержеса был один Кларсфельд? Вот был бы блеск!
Я кивнул. Меня трясло. Мы шли вдвоем по набережной.
– А то слишком много их против одного Барби. Целая свора.
– Но это потерпевшие, папа.
Он отмахнулся:
– Ясное дело, всем хочется попасть в объектив. – Он взглянул на меня. – Прямо как Каннский кинофестиваль, правда же?
Я не знал, что ответить.
– Стоит появиться камере и микрофону, так сразу набегают!
– Ну а дети?
Отец скривился:
– А что «дети»?
Он говорил на ходу.
– Это же было потрясающе?
Он, не глядя на меня:
– Да, для тех, кто раньше ничего не знал.
Я замедлил шаг.
– А для тебя, папа, нет? Все эти дети?
Он провел рукой по лицу.
– Это, конечно, ужасно.
Он свернул на какую-то старую мощенную камнем улицу.
– Но Барби говорит, что он тут ни при чем.
Я посмотрел на отца. Он верил этой брехне.
– А как же телеграмма о депортации с его подписью?
Отец усмехнулся.
– Я тебе сколько хочешь наделаю таких телеграмм.
Я замолчал.
Он остановился у кафе.
– Судят не Гиммлера, а Барби.
И с улыбкой:
– Пивка?
– Но он его сообщник, ты же знаешь!
Опять с улыбкой:
– Поговорим об этом за столиком?
Нет. Не сегодня. Но поговорить мне с ним надо. Это важно для нас обоих, так я ему и сказал. Только не в бистро, не за пивом и не сейчас. Лучше дома, как-нибудь утром, когда не будет мамы.
Он взглянул на меня. Ни удивления, ни тревоги, ни спешки в этом взгляде.
Развел руками.
– Ладно, раз так! Выпью пивка один.
И, уже взявшись за ручку двери, опять посмотрел на меня.
– А вообще, в чем дело? Это важно?
Не глядя на него, я кивнул.
– Думаю, да.
Он помедлил.
– Ты нашел имя подпольщика, который выдал Жана Мулена, да?
Засмеялся.
– Даже если и так, твой журнал, я уверен, не посмел бы это напечатать.
Он не выпускал медную ручку.
– Нельзя же пятнать прекрасную французскую историю!
Музыка, запах кофе, среда, вечер – мирный гул голосов.
Глумливая улыбка.
– Конечно. Быть левым не всегда легко, дружок.
Я пошел дальше, свернул на четвертую улицу, заглянул там в кафе и тоже выпил кружку пива в одиночестве, да не одну. В честь того, что нас ждет. Я еще раньше, слушая имена детей Изьё, решил, что пора разоблачить твое вранье. Через несколько дней обвинение потребует для Барби пожизненного заключения. Вержес в ответ произнесет свою речь, и мы расстанемся. Ты – с легким сердцем. Я – очумевший от твоих военных приключений.
Когда я был ребенком, твой отец сказал мне, что ты выбрал «не ту сторону», это был маленький черный камушек, который я засунул поглубже в карман. Но сегодня, став взрослым, я везу целый мешок камней. Тащу телегу твоей жизни, груженную булыжниками, и мне нужна помощь. Ты не можешь оставить меня один на один с твоей историей. Это слишком тяжелая ноша для сына.
Нет, но ты сам-то понимаешь? Твоя военная эпопея – просто блеск! Я поражен. А еще двадцать страниц досье не дочитаны. Дезертир, коллаборант, дезертир, партизан, дезертир – и каждый раз ты был полон решимости отстоять свою жизнь любой ценой. Каждый раз обманывал смерть. Водил за нос по очереди то врагов, то своих.
Ты великолепно выпутывался. Ухитрялся даже заработать на одном поле и славу, и позор. И вообще твоя история – не то чтобы сплошная грязь. Кое-чем ты мог бы гордиться. Мог бы записать себе в плюс. Поделиться со мной. Я, папа, готов выслушать все. Может быть, даже все принять, если бы это была правда. Но ты ведь даже на псевдосмертном одре наплел мне что-то про падение Берлина. Своей невероятной жизни предпочел нагромождение лжи.