Призыв к стачке воспламенил всех. Рабочие шушукались у станков. Мастера звонили по телефону в дирекцию. Служащие и техники оставили свои письменные столы и чертежные доски и толпились у окон конторы, не то с любопытством, не то с опаской поглядывая на заводской двор, словно ожидая, что каждую минуту тут же под окнами может вспыхнуть революция.
Вальтер бегал от группы к группе. Он изо всех сил сдерживался, чтобы не закричать от радости. Каждого, кто высказывался против стачки или просто выражал какие-нибудь опасения, он обжигал презрительным, негодующим взглядом.
Старик Нерлих поддразнивал его:
— Ты здесь совсем ни при чем. Ученики в стачку не включаются, они могут работать.
— Как бы не так! Штрейкбрехерами быть? Нет уж, мы тоже забастуем! Обязательно! Ох, Нерлих, Нерлих! Какой же вы социал-демократ! Гляжу я на вас и только диву даюсь!
Старик посмеивался.
В уборных — необычайный наплыв народа. На стенах расклеены листовки. Эрих Эндерлайт успел одну прочесть раньше, чем какой-то пожилой рабочий сердито сорвал ее.
— Там напечатано: «Рабочие оборонных заводов! Бастуйте все как один!» — возбужденно рассказывал он Вальтеру, зыркая глазами во все стороны. Рабочие обступили его.
Он лишь повторял:
— Берлинцы бастуют! Да, да, написано черным по белому!
— А кто подписал? — спросил один из рабочих.
— Подписано — оппозиция.
— Так, так. Оппозиция? Странное имя у этого смельчака.
Немного спустя несколько человек в длинных пальто и котелках вошли на заводской двор в сопровождении обер-мастера Дернера. Они заглянули в цех, где работал Вальтер, и скрылись в будке мастеров.
— Берегись! Полиция!
Слова предостережения мгновенно понеслись от станка к станку. Мастер Матиссен торопливо шел по пролету, разводя руками и как бы говоря этим немым жестом: ну вот, доигрались. Я тут ни при чем! Я ни при чем! Он походил на птицу с подбитыми крыльями.
Альфред Хибнер, увидев приближающегося мастера, начал складывать свои инструменты. Он только кивнул. Взбудораженный, запыхавшийся Матиссен что-то безостановочно говорил ему. Хибнер спокойно последовал за ним в будку мастеров.
Кто-то из служащих принес токарю его одежду. Тот в конторе переоделся, завернул инструменты и спецовку и сунул узелок под мышку.
Полицейские чиновники, окружив арестованного, увели его из цеха. Хибнер кивнул Вальтеру и еще нескольким ученикам, побежавшим через двор якобы в другой цех.
И опять над станками загудели трансмиссии, застучали штамповальные машины, на токарных станках брызнул металл, резка зашипели точильные камни: обширный цех вновь наполнился шумом и грохотом.
Говорили, что в Берлине бастует сто тысяч рабочих. На гамбургском арматурном заводе братьев Лессер на следующий день отсутствовали трое: два токаря и один кузнец. И, кроме того, ученик Вальтер Брентен.
Когда эти трое рабочих узнали, как на их заводе обернулось дело со стачкой, двое из них послали своих жен в больничную кассу, чтобы получить справки о болезни; еще до обеда справки были предъявлены в дирекцию.
Вальтер был потрясен. Он весь горел от стыда и ярости. Он опять оказался вне коллектива, к которому так тянулся. Он опять — оторвавшийся, одиночка.
«А я не пойду, — говорил он себе, скрежеща зубами. — И больничным листком запасаться не стану. Не стану лгать и отпираться. Пусть вышвырнут меня. Будь что будет».
Он подождал еще день. Никаких перемен. В Берлине бастовали — это было твердо установлено. Но в Гамбурге работали. Забастовали лишь отдельные цехи на верфях; большинство рабочих, как всегда, шагало в предрассветной мгле через Баумвалль и Миллернтор, через мосты, к эльбскому туннелю и паромам.
Вальтер стоял на Штинтфанге, смотрел на непрерывно льющийся черный людской поток, на безмолвные человеческие массы, которые исчезали в широких пролетах туннеля, смотрел, как пересекали реку переполненные паромы, как плыли вдоль набережной баркасы, где стояли, сгрудившись, портовые рабочие, — и слезы текли у него по щекам. Боже мой, как он одинок. Как мы одиноки…
На другой день он пошел на работу.
— Ну, как? — Мастер Матиссен не отвел глаз от своего блокнота. — Все еще болен?
— Я бастовал!
Матиссен не поднял головы; он исподлобья взглянул на юношу.
— Ты хочешь сказать, что бастовала твоя больная рука?
— Нет, не рука, я бастовал.
Мастер встал, порылся в бумагах, что-то неуверенно, с явным смущением пробормотал. Затем крикнул:
— Если с рукой все еще неладно, надо… надо… быть осторожным. — И еще громче: — А теперь ступай на свое место!
Проходили дни, недели. Подули теплые ветры, пошли дожди, предвестники весны, смыли с улиц снег, счистили грязь. Только замерзшие сердца не оттаяли. И сор в мозгах держался прочно.
Вальтеру у его станка скучать не приходилось: опять зачастил к нему Петер, громко читал ему если не собственные стихи, то что-нибудь Шекспира, иногда Вольтера или, что было новостью, Ибсена.