Выкатили лакированную карету с дворянским гербом. Кучер медленно натягивал на себя кафтан со сборками и с лисьей оторочкой.
— Брось наряжаться. Не к царю на бал едем.
— Наш у царя не бывал. Все к министру ездил. Он не успел одеться по всей кучерской форме.
В окна с ужасом глядели жильцы богатого дома. Вот как приходят сюда перемены. В одном этаже открылась форточка, женщина требовательно говорила:
— Да звоните же!
— Куда? — уныло спрашивал мужчина.
Форточка закрылась.
— Граждане, вшестером в карету никак нельзя, — протестовал кучер, — рессора лопнет. Лучше я дрожки заложу. Еще конь есть.
— А кто за кучера поедет?
— Дай-кось я бывшим барским конем поправлю. У себя расскажу — не поверят.
Делегат с Камчатки полез на козлы щегольского экипажа.
Удивительный выезд в столице увидели прохожие. По опустевшим улицам летела дворянская карета. На козлах кучер в пиджаке и в четырехугольной бархатной шапке и рядом с ним парень лет двадцати — это был Дима, — с винтовкой, с красным флагом на штыке. Сзади в открытой коляске сидели еще двое вооруженных, а на козлах человек в полузимнем пиджаке из крестьянского сукна, с холщовым мешком через плечо. У Мойки патруль матросов остановил карету:
— Кто такие? Куда?
С Дворцовой площади доносилась частая стрельба.
Родион соскочил с коляски.
— На телеграф.
— Давай!
Кони бешено помчали по торцам Морской мимо притихших особняков с занавешенными окнами. Коляска обогнала карету. У телефонной станции стоял броневик.
— Наш! — крикнул Дима. — Устьевский! Чего он тут?
Они не знали, что на телефонной станции засели юнкера.
Мимо Исаакия карета проскакала сквозь пули. С разбегу остановились у почтамта.
— Вот город, — говорил делегат с Камчатки. — Во сне не увидишь. Только утром с чугунки — и в такое дело попал. Нигде ж я раньше не был, даже в Пензе.
— При чем тут Пенза?
— А к слову.
— Чего ты коня настегивал, деревня? — ругался кучер. — Он тысячный. Как он вас об фонарь не ударил… удивляюсь.
В большом зале телеграфа было совсем пусто. Молчали под чехлами аппараты.
— Где чиновники? — спросил Родион.
— Бастуют.
— Раньше небось никогда не бастовали.
— Бастовали в пятом году, — Родион не мог не поправить Волчка.
— Так что — это для них новый пятый год?
— Погоди, Дима. Все бастуют?
— Один только старичок пришел, знающий.
— Где он?
Старик был сухой, морщинистый, в очках, глубоко ушедших в переносье, в форменной тужурке с коленкоровыми нарукавниками.
— Значит, признаете нашу власть? — обратился к нему военный.
Старичок пожал плечами:
— Затрудняюсь ответить. У меня насчет власти никогда не спрашивали, а аппараты оставить, как прочие, не могу. Как это, чтоб телеграф стоял? Ненормально. Если, скажем, кто болен, надо мать вызвать или другое… или другое неотложное сообщение…
— Хорошо, потом разберетесь. — Родион тронул его за плечо. — На каком аппарате работаете?
— Я все системы знаю. Сорок лет здесь. А лучше всего на том. — Старик сел за свой юз, включил его для испытания.
— А где же все-таки другие телеграфисты?
— Где же им быть? У себя дома, — смущенно отвечал старичок.
— А где живут?
— Есть тут их адреса, — совсем тихо ответил старичок.
Этот вопрос, видимо, был ему очень неприятен.
— Привести их сюда, как в Устьеве пекарей, — горячо сказал Волчок.
Родион выглянул в окно. К телеграфу подходил отряд из Смольного. Буров передал ему важный пост.
И день и ночь Родион и его друзья ходили по городу. Делегат с Камчатки не отставал от них. Уже был взят Зимний дворец и министры отвезены в крепость, обезоружены юнкера и офицеры, но оставались еще неотложные дела. Таких вооруженных рабочих групп было много, и все они выполняли важные поручения.
Город нуждался в охране. Вечером чья-то рука открыла двери никому не известных раньше винных складов, кто-то собирал у этих складов толпу, начинался грабеж, разгул. Это была особая часть того коварного плана, рассчитанного на то, чтобы убить в революционной столице всякую жизнь.
За несколько дней до того в поселке офицеры с жаром толковали о том, что скоро в городе начнется винная вакханалия («праздник Бахуса», — сказал один офицер), а с ней и пожары, разбой. Верный человек сообщил об этом Дунину.
Родион и Чернецов, обучавшие устьевских красногвардейцев, обходили с патрулем центральные улицы. Они увидели толпу на Николаевской улице. Откуда-то тащили бревно, чтобы таранить железные двери винного погреба. Было темно. Горел смоляной факел. Раздался грохот. Дверь сдала, и в ту же минуту патруль стал у входа, щелкнули затворы винтовок. Толпа, бешено ругаясь, отступила.
— Ну вот, видите, — говорил Родион, — если бы не мы, до полного хаоса дошел бы город при их власти. Да и вся страна. Тут уж такая анархия разыгралась бы, что… прямо в пропасть.
На темной улице послышался знакомый голос. У парадного крыльца, под фонарем, собрав вокруг себя дворников, в расстегнутом пальто, из-под которого была видна бархатная куртка, без шапки стоял Ливенский, поэт, который летом какое-то время пробыл в Устьеве и даже вступил в партию, а после июля не показывался в поселке. Был он сейчас пьяный, бледный.