Эта кассета была привозная, он ее купил в африканском порту, в специальном магазине для моряков. Записи в кассете были на редкость удачными, заставляли печалиться светло и тихо, вспоминать находящийся за тридевятью морями дом. А когда печалишься — обязательно думы хорошие в голову приходят, обязательно людей, знакомых, близких тебе, вспоминаешь, хворь, если она есть, обязательно сходит на нет, и море, надоевшее за долгие месяцы плавания, становится родной зыбкой.
Потом в печальную мелодию, которую «хрюндик» воспроизводил на редкость чисто, врисовался тихий смех. Генка вздрогнул, резко вывернул голову, увидел, что в кухоньке офицерского балка сидит Любка, вскочил, растерянный, ударившись плечом о ребровину верхнего яруса койки.
— Т-ты чего т-тут? — спросил он, заикаясь от неожиданности.
— Стерегу твой сон. Это ж моя обязанность… Обязанность комендантши — стеречь сны.
— Б-брось, — растерянно пробормотал Генка.
— Ох, какие мы колючие, сентиментальности совсем не переносим. В ежика сразу превращаемся.
— Б-брось.
— Заикаться чего-то начал. Может, тебя врачу показать?
По Генкиному лицу проползла тень, судорожная, болезненная, Любка заметила это, умерила пыл.
— Слушай, — проговорил Генка нерешительно и смущенно, выщербина на подбородке у него заалела, ярко, из окошечка, что в глазах, робко выглянул кукушонок, стрельнул золотом, снова спрятался, — слушай, а ты точно не любишь своего мужа?
— Точно не люблю, — усмехнулась Любка.
— И поедешь весной на Большую землю?
— Точно поеду.
— С мужем разводиться будешь?
— Буду разводиться.
— А ребенок?
— Что ребенок? — Любка выгнула брови колесом. — Ребенка выращу и без мужа.
Генка помахал у рта ладонью.
— Чик-чик-чик-чик. Что-то ты в бутылку, Люб, лезешь.
— Конечно. Тебе-то до этого какое дело? Тоже мне милиционер нашелся — допрос устроил.
— Знаешь, Люб, выходи за меня замуж, — вдруг быстро, на коротком вздохе, буквально единым словом произнес Генка-моряк, опустил голову, будто школяр, схлопотавший двойку.
Любка неожиданно охнула, прижала ладони к щекам.
— Да я же выше тебя на целую голову.
— Не страшно. Без каблуков обувь будешь носить.
— Ты что, серьезно?
— Серьезно. — Генка снова помахал ладонью у рта, будто обжегся.
А Любка-комендантша усмехнулась печально, задумчиво, ныряя куда-то в глубину, в самое себя. Вздохнула:
— Нет, Гена, не смогу я выйти за тебя замуж. Уплыла моя золотая рыбка, и осталась я у разбитого корыта… Как та старуха из пушкинской сказки. И надо ли сказку заново начинать? А? Не знаю.
— Обязательно надо. — В Генкиных глазах снова захлопотал золотой кукушонок. — Ей-богу, надо.
— Вообще-то, жизнь тем и хороша, что в ней каждый раз сказки можно заново начинать. Но можно ли мне? Честное слово, не знаю. — Любка снова усмехнулась печально, в себя, это была полуулыбка-полуусмешка. Скулы на лице у нее заострились от невыплеснутой заботы, от тяжести всего недоброго, что выпало на ее долю. Розовина со щек сошла, лицо стало бледным и усталым. — Не знаю! — Встала резко, видно, приняла какое-то решение. — Ладно, не будем об этом.
— Ты подумай, Люб, — попросил Генка-моряк. — Подумай, а?
— Ах, ты, товарищ Чик-чик, товарищ Чик-чик. — Любка с какой-то непонятной жалостью посмотрела на Генку, повернулась, пошла к двери.
Линолеум мягко трещал у нее под ногами. Трещали стенки офицерского балка. Трещала студь за окном. Любка остановилась, бросила через плечо:
— Ничего-то ты не понимаешь. — Вздохнула громко, — Генке даже показалось, что вздох был сырым, со слезой, — и вышла.
Генка поднял валявшийся на полу малахай, натянул его на голову. Чувствовал он себя опустошенным, лишенным крови и мышц, сил, плоти, всего, что смогло бы держать его на земле, не давало завалиться на землю, сделаться зайцем, барсуком, серым волком, рыбой. Кости были непрочными, чужими, руки-ноги не слушались его. Он отвернул лицо в воротник дошки, всхлипнул загнанно, но тут же окоротил всхлип, будто испугавшись чего — как в детстве, когда взрослые требовал и прекратить плач, грозя ремнем. Зачем он сказал ей все, зачем предложил выйти замуж, зачем? Красные пятна монетами проступили у него на щеках — все-то выложил он на голубом блюдечке с золотой каемочкой, дурачок.
«Действительно, дурак, — вдруг с неожиданной жесткостью и холодом подумал он о себе, всосал сквозь зубы воздух, трезвея и приводя свои мысли в порядок, сбивая с себя жалость, хлябь, всю слезную накипь. — Ляпнул дурак». В чем разница между умным и глупцом? Да в том, что первый вначале подумает и только потом скажет, второй же — вначале скажет и лишь потом подымает. А если Любка смеяться будет, Ростовцеву о его признании проговорится, других поставит в известность, а? У Генки даже морозные мурашки по плечам побежали, и, несмотря на теплую дошку, ему сделалось знобко, вся его жесткость вмиг превратилась в мягкую прель, слетела с него, будто что отмершее, ненужное.
И ему снова стало жаль себя. И жизнь свою, прошлую и настоящую. И Любку Витюкову, бобылку при живом муже, красавицу-неудачницу, тоже было жаль.