Подняла голову, улыбнулась чему-то слабо и настороженно, стерла слезы со щек. Никакое, даже самое малое зло не должно оставаться безнаказанным — это истина. За нанесенную обиду надо платить. Любка встала, машинально натянула на себя какую-то одежду, что висела в прихожей предбанника, по-старушечьи низко повязала платок, закрыв им весь лоб, вышла на улицу. Двинулась по направлению к прорабской. Ростовцев должен сейчас быть там.
Она не знала, что скажет Ростовцеву: какие слова обидные или необидные, произнесет, может быть, просто даст ему пощечину — она не знала того, что сделает, каким будет ее поступок. Знала только одно — она должна что-то сделать… Может быть, она просто посмотрит в глаза Ростовцеву на людях, увидит, как изменится и станет растерянным его лицо — и этого будет достаточно, чтобы прибить Ростовцева, обратить в гнома, в ничтожество. Может быть, сделает что-то другое. Но вот что — убей бог, она не знала, что же именно. Знала только одно — она должна что-то сделать…
Любка Витюкова находилась почти рядом с прорабской, когда послышались тревожные, враз заставившие ее остановиться гудки — в тумане, совсем рядом, на зимнике, какая-то одинокая автомашина подавала сигналы беды, и звук этих гудков, обреченная монотонность их, размеренность вызвали в ней ощущение войны, боя, схватки человека с жестоким врагом. Из густых сметанных лохм тумана выплыла машина. Любка сразу узнала: это «газон», пароустановка, на которой работали приезжие — Генка-моряк, смешной усатый человек Алик и молчаливый усталый шофер, имени-отчества которого она не помнила, — машина понеслась по твердой снеговой дорожке прямо на прорабскую. В следующий миг она увидела, что на подножке стоит белолицый от стужи Алик, размахивает рукой, а потом услышала его крик:
— Вертолет быстрей вызывай! Ребята поморозились! Погибают ребя-ята-а!
Охнула, оседая на колени, немея от страшной мысли — но все это длилось какие-то доли секунды. Она вдруг поняла, что спасение людей, которые находятся в беде, ложится сейчас на ее плечи, и крутой незнакомый жар ожег ее, придал сил, заставил вскочить. Она кинулась в прорабскую, к рации, оттолкнула Ростовцева, сипло зашептала: «С-сейчас, с-сейчас… с-сейчас медицину, с-санрейс организуем…» — захлебываясь в этом шепоте слезами — и старыми, которые еще не истаяли, и новыми, только что возникшими. В этих, вновь возникших слезах была виновата беда, в которую попали люди, и среди них — хотя она еще и не видела, кто лежит в кабине, но уже знала точно, — среди тех, кто погибает, находился Генка-моряк. Значит, надо было срочно действовать, значит, надо было спасать людей, надо было спасать Генку-моряка, а вместе с ним — и саму себя.
И еще она плакала оттого, что не знала, что ждет ее завтра, послезавтра, послепослезавтра — и эта неизвестность была мучительной, болезненной, лишала сил, во многом она была связана с тем, останется в живых обмороженный Генка-моряк или погибнет.
Останется в живых или погибнет?
ДВЕНАДЦАТАЯ БУРОВАЯ
© Молодая гвардия. 1976.
Иван Косых проснулся рано утром — на улице едва брезжило, слабенький свет с трудом пробивался сквозь окно, окрашивая комнату с тремя кроватями и печушкой-«козлом» в жиденький серый цвет.
«Самая пора копалух бить, — подумал он и зевнул длинно, с подвывом, потом сделал усилие и сбросил с себя одеяло. — Снег перестал сыпать, — удивился он. — Теперь уж развиднеется. Лишь бы дождь не пошел. Дождь, он часто бывает после снега. А если уж пойдет, то надолго, и тогда вертолета не видать, как собственных ушей. Но не должен пойти, не должен. Значит, Ми-восьмой будет, вот и передам ребятам связку копалух. Надьке вручат. Пусть знает, что муж и в тайге о ней заботится», — думал Косых.
Он оделся, обернул ноги сухой прохладной портянкой, проверил, не трет ли где. Потом, прихватив из чулана малокалиберную винтовку, вышел из дома.