Читаем Таежный моряк. Двенадцатая буровая полностью

Машина шла медленно, быстрее идти мешал туман, густой, плотный, стоит сделать хапок рукавицей, так в рукавице будут мерцать недобрые, мелкие, будто пыль, снежные порошинки.

Обычно невозмутимый Петр Никитич вдруг начал нервничать, ерзать на сиденье, протирать рукавицей ветровое стекло, хотя оно и без того было чистым, хмурился, пуще прежнего, и Алик, оглаживая усы, косил на него взгляд: уж не заболел ли Петр Никитич? Ведь желудок, это штука такая — ничего не стоит «бензобаку» взыграться, скрутить человека в три погибели, и тогда пуд таблеток надобно бывает сгрызть, чтобы прийти в себя.

Мотор сыто пофыркивал, под радиатор, словно под затупленный нос гигантского утюга, покорно ложилась белая холстина зимника, под лысыми колесами «газона» жалобно вскрикивал мерзлый снег, и напоминали эти вскрики голоса застывающих птиц, зверей, всего живого, что не в состоянии противостоять напористому тяжелому морозу.

А вот в кабине было тепло, и звук мотора убаюкивал, поэтому Алик расслабился, вернулся мыслями назад, в яркие цветные картинки, которые он видел полчаса назад на экране красного уголка — прибитой к двум палкам клеенке с белой «киношной» изнанкой.

На экране, кроме погони и выстрелов, показали другое, что было интересно Алику, — и кобальтовое, слепящее глаза небо, в котором напрочь утонуло, сделалось невидимым, прозрачным, солнце, и океан с устало выгнутой спиной, по которой медленно перебирались с места на место грузные, с нестрижеными седыми затылками волны, и кипенный песок прибоя, в который прочно вцепились своими щупальцами пальмы… — как далеко все это от здешних морозов, насквозь заледеневшей земли, снежных вскриков и треска разрываемой плоти тумана! И хорошо, наверное, хоть один разок в жизни побывать там, у седого, шипучего, как газировка, прибоя, у теплой воды, у пальм, по которым ползают быстроногие волосатые крабики, прозванные пальмовыми — крабики эти больше всего в жизни любят кокосовые орехи. И Алик, невозмутимый и независтливый Алик, завидовал в эти минуты Генке-моряку. Генка ведь эти красоты видел… Все-все!

«Газон» ухнул вниз, в снеговой увал, дно которого рассекала гигантская гладкая полоса, оставленная лемехом пащенковского бульдозера — Петру Никитичу было легко вести машину по проторенному следу — ну будто по асфальту. Даже лысые колеса «газона» не буксовали.

Вскарабкались на противоположный берег увала, Петр Никитич надавил было на газ, и мотор запел тонкоголосо, как тут же песня эта была оборвана, тонкоголосость сменилась хрипом, надсадным кашлем, бензиновыми плевками. Из тумана, как из молочного взвара, словно таблетка какого непонятного снадобья, выплыло нечто бесформенное, заиндевелое, обросшее снегом.

— Люди, никак! — опаляющим, идущим изнутри шепотом проговорил Петр Никитич. — А? Люди!

В ту же секунду Алик с тугим хряском растворил, а вернее, выбил промороженную дверь кабины, вывалился на снег, вскочил и, осекаясь в дыхании, чувствуя, как встревоженной птицей забилось в груди сердце — этот живой и такой уязвимый загадочный механизм, так точно и тонко отзывающийся на беду и радость, на озабоченность и раскованную легкость, на все самые малые изменения в человеческом климате, побежал вперед, в молочный взвар, крича надорванно, на одной ноте:

— А-а-а!

Генка-моряк стоял, раскачиваясь на непрочных своих ногах с обмерзлым лицом, сжимая окостеневшими руками руки Пащенко, который недвижно обвис у него на спине, и пытался улыбнуться, но губы, непослушные, белые, покрытые ледяной коркой, не поддавались улыбке, они были деревянными. В следующий миг перед ним будто взорвалась ракета, в самое лицо стебанул красный огонь, будто осенняя рябиновая гроздь, будто стая алых заморских попугаев, что сыпанули во все стороны, и он беззвучно повалился на снег, под ноги Алика.

Ростовцев был прав — ни один человек не покинул красный уголок, пока не кончился фильм, и никто в течение полутора часов не заходил в «диогенову бочку».

Любка горько плакала — не от обиды, не от осознания того, что все ее естество было унижено, подавлено, нет — ей казалось, что какая-то прекрасная добрая птица, которая непременно должна была принести ей счастье, пролетела совсем рядом — ну так рядом, так близко, что можно было рукой дотронуться до нее, да вот — не довелось.

Ну хотя бы эта птица замерла на минуту, присела бы на крышу ее дома, передохнула — ан нет — пролетела мимо, и след этой таинственной птицы счастья простыл.

И казалось ей, что никогда больше эта птица не вернется, никогда не возникнет рядом, и потому все для нее сейчас потеряно.

Но где-то в глубине души Любка все-таки верила, что эта птица вернется, должна вернуться. Обязательно. Иначе жить не стоит.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Вишневый омут
Вишневый омут

В книгу выдающегося русского писателя, лауреата Государственных премий, Героя Социалистического Труда Михаила Николаевича Алексеева (1918–2007) вошли роман «Вишневый омут» и повесть «Хлеб — имя существительное». Это — своеобразная художественная летопись судеб русского крестьянства на протяжении целого столетия: 1870–1970-е годы. Драматические судьбы героев переплетаются с социально-политическими потрясениями эпохи: Первой мировой войной, революцией, коллективизацией, Великой Отечественной, возрождением страны в послевоенный период… Не могут не тронуть душу читателя прекрасные женские образы — Фрося-вишенка из «Вишневого омута» и Журавушка из повести «Хлеб — имя существительное». Эти произведения неоднократно экранизировались и пользовались заслуженным успехом у зрителей.

Михаил Николаевич Алексеев

Советская классическая проза
Сибирь
Сибирь

На французском языке Sibérie, а на русском — Сибирь. Это название небольшого монгольского царства, уничтоженного русскими после победы в 1552 году Ивана Грозного над татарами Казани. Символ и начало завоевания и колонизации Сибири, длившейся веками. Географически расположенная в Азии, Сибирь принадлежит Европе по своей истории и цивилизации. Европа не кончается на Урале.Я рассказываю об этом день за днём, а перед моими глазами простираются леса, покинутые деревни, большие реки, города-гиганты и монументальные вокзалы.Весна неожиданно проявляется на трассе бывших ГУЛАГов. И Транссибирский экспресс толкает Европу перед собой на протяжении 10 тысяч километров и 9 часовых поясов. «Сибирь! Сибирь!» — выстукивают колёса.

Анна Васильевна Присяжная , Георгий Мокеевич Марков , Даниэль Сальнав , Марина Ивановна Цветаева , Марина Цветаева

Поэзия / Поэзия / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Стихи и поэзия