Читаем Таежный моряк. Двенадцатая буровая полностью

Неожиданно дверь растворилась без скрипа, без стука, будто смазанная медвежьим таежным салом, и на пороге появился Ростовцев, высокий, необычно нарядный, в костюме, выглядывающем из-под дубленки, в белой сорочке — нежном нейлоне, без галстука. В распахе сорочки виднелся шелковый шарфик, здорово идущий к лицу Ростовцева, превращающий его прямо-таки в киногероя. Видно, это Ростовцев знал, раз нарядился так.

«С чего бы такой наряд? Для бала, что ли? Или парадный костюм по случаю актированных дней?» — хотела спросить Любка, но не спросила. Молча глядела на Ростовцева.

Тот деловито шагнул в комнату, плотно, без шума, прикрыл за собою дверь.

«Зачем?» — опять хотела спросить Любка, но не спросила, оглянулась беспомощно, словно пыталась найти в балке еще кого-нибудь, диспетчершу Аню, что ли, — но в балке, кроме них двоих, никого не было. Сухой жар ударил в лицо. В ней оторвалось сердце, и Любка, удерживая его, пригнулась резко, накрыла грудной клеткой, будто мотылька, вздохнула протяжно, загнанно.

— Ну что, Ростовцев? — спросила она.

— А-а, все суетимся, суетимся, не зная, куда идем, — сказал Ростовцев, садясь рядом с него на койку. Стянул с себя дубленку, положил рядом. — Неинтересно и сложно жить человеку, у которого все заранее расписано, все запрограммировано, все он знает: и когда ему завтракать, и когда пойти в кино, когда к теще в гости, что ему съесть на обед и что на ужин, какого сорта мыло купить ему в магазине…

— Ростовцев, эта философия больше для городского пижона подходит. Мы же в тайге живем.

— …И какого цвета галстук надеть к серому или коричневому костюму, — не слушая ее, продолжал Ростовцев, — знает, что делать сегодня, завтра, послезавтра, через неделю, через месяц. Сдохнуть можно от такой запрограммированности. Куда интереснее жить человеку, который совершает неожиданные, даже необдуманные поступки. Такой человек имеет куда больше радостей, чем человек запрограммированный.

— Да ну?

— Вот я сейчас и хочу совершить необдуманный, неожиданный, незапрограммированный поступок. Поступок на три «н».

— Какой же? — спросила Любка машинально, почему-то убеждаясь в мысли, что тревога, несколько минут назад буквально смявшая ее, была связана с приходом Ростовцева. Она, видно, чувствовала, что Ростовцев шел сюда к ней. И она знает теперь, зачем он пришел сюда.

— А вот такой, — сказал Ростовцев и наклонился над Любкой. Она ощутила слабый запах одеколона, еще едва приметный дух пряного табака — видно, Ростовцев предпочитал после бритья употреблять хороший «табачный» одеколон, так называемый мужской. Разглядела какие-то ликующие огоньки, пляшущие в его глазах, жадный цепкий рот. Уперлась руками в его грудь.

— Не сходи с ума, Ростовцев, народ же кругом.

— Народа нет, народ безмолвствует, — усмехнувшись, произнес Ростовцев с пафосом, — народ сидит сейчас в красном уголке и смотрит ошеломляющую картину с погоней, стрельбой и убийствами. И никто сюда не войдет, пока главного героя не ухлопают и картина не кончится.

— Ну, Ростовцев, ну, пожалуйста, — тихо и обреченно, с увядающей мольбой попросила Любка, чувствуя, что сил ее не хватит, чтобы удержать Ростовцева, руки сейчас подломятся и тогда захрустят ее слабые ребра и будет она, как дикая утка, сбитая выстрелом на лету.

— Я же тебе не теленок, не щенок, чтоб уйти просто так, — сказал Ростовцев, — не этот морячок… Как его? Чик-чик…

— Ну, Ростовцев, — по-прежнему тихо и надломленно просила Любка, которой хотелось плакать, но слез не было.

Она вдруг с отчетливой, какой-то пугающей ясностью поняла сейчас одну вещь — и Ростовцев виноват был в этом, — она поняла, что с этой минуты будет ненавидеть старшего мастера, этого завлекательного, сильного, уверенного в себе человека — нет, не человека, а некую арифметическую машину, электронное устройство, где все разложено по полочкам. Что-то хрустнуло в ней, будто струна какая оборвалась, и внутри образовалась пустота, в которой живым, хотя и донельзя замерзшим комочком дрожала, пугаясь этой пустоты и холода, ее душа. Если раньше Ростовцев нравился ей и она втайне ревновала его к диспетчерше Ане, ощущала при этом сладкую боль, зависть, еще что-то сложное, замешанное на приязни к этому человеку, на желании, чтоб он обращал внимание только на нее одну, то отныне она будет ненавидеть его. Независимо от того, что с ней произойдет сейчас — она будет ненавидеть, ненавидеть, ненавидеть. И это лицо с твердыми складками у рта, крепкими губами, угловатыми скулами, и эти руки с прочными сильными пальцами… Надо же, математик какой, все рассчитал, все запрограммировал, по полочкам разложил, — людей отослал в красный уголок кино смотреть, а сам пришел в пустую «диогенову бочку», зная, что Любка сидит здесь одна — ну, математик! Ну, математик!

— Пусти, Ростовцев, — сказала она.

— Повторяю, я тебе не теленок, не деточка, являющийся примерным воспитанником и в детсаду и в школе, я… — на лбу у Ростовцева выступил пот, блесткий, чистый, как роса.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Вишневый омут
Вишневый омут

В книгу выдающегося русского писателя, лауреата Государственных премий, Героя Социалистического Труда Михаила Николаевича Алексеева (1918–2007) вошли роман «Вишневый омут» и повесть «Хлеб — имя существительное». Это — своеобразная художественная летопись судеб русского крестьянства на протяжении целого столетия: 1870–1970-е годы. Драматические судьбы героев переплетаются с социально-политическими потрясениями эпохи: Первой мировой войной, революцией, коллективизацией, Великой Отечественной, возрождением страны в послевоенный период… Не могут не тронуть душу читателя прекрасные женские образы — Фрося-вишенка из «Вишневого омута» и Журавушка из повести «Хлеб — имя существительное». Эти произведения неоднократно экранизировались и пользовались заслуженным успехом у зрителей.

Михаил Николаевич Алексеев

Советская классическая проза
Сибирь
Сибирь

На французском языке Sibérie, а на русском — Сибирь. Это название небольшого монгольского царства, уничтоженного русскими после победы в 1552 году Ивана Грозного над татарами Казани. Символ и начало завоевания и колонизации Сибири, длившейся веками. Географически расположенная в Азии, Сибирь принадлежит Европе по своей истории и цивилизации. Европа не кончается на Урале.Я рассказываю об этом день за днём, а перед моими глазами простираются леса, покинутые деревни, большие реки, города-гиганты и монументальные вокзалы.Весна неожиданно проявляется на трассе бывших ГУЛАГов. И Транссибирский экспресс толкает Европу перед собой на протяжении 10 тысяч километров и 9 часовых поясов. «Сибирь! Сибирь!» — выстукивают колёса.

Анна Васильевна Присяжная , Георгий Мокеевич Марков , Даниэль Сальнав , Марина Ивановна Цветаева , Марина Цветаева

Поэзия / Поэзия / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Стихи и поэзия