Читаем Таежный моряк. Двенадцатая буровая полностью

Бежали они медленно, быстрее бежать мороз не давал, да и силы надо было экономить, в расчет и зимник нужно было брать. Прозрачные, укороченные тени брели за ними, то отрываясь, будто голодные собаки, на минуту остановившиеся обнюхать землю в смутной надежде раскопать кусок еды, то снова догоняя и приникая к ногам. А может, теней и вовсе не было — кто знает? Перед глазами заблистали, забегали сверкушки, снег был теперь всюду — и по бокам, в отвалах, и под ногами, и над головой, где медленно, словно заговоренные, с давящим телесным шорохом плыли целые глыбы спрессованной белой крупы, обгоняли Генку и Пащенко в их беге, потом попридерживали движение, поджидали. И крылось в этом безмолвном движении что-то властное, обрекающее на слепую ярость — чувство, совсем не способное хоть как-то поддерживать б человеке силы.

А силы таяли. Бег обратился в иноходь, а потом и вовсе в шаг. Генка-моряк слышал, что сзади совсем близко хрипел-задыхался Пащенко, но обернуться не мог. В Генке на ходу вымерзало, стекленело все, он, похоже, превращался в собственную тень, что без плоти, без мяса — рукой не тронешь, не пощупаешь.

Но потом он нашел-таки в себе силы обернуться на стынущий хрип Пащенко.

— Как ты там?

— П-плохо, п-парень. З-замерзаю, — Пащенко сплюнул на землю, слюна на лету обратилась в пузырчатую ледышку, так, твердой ледышкой и шлепнулась в снег. — Д-до з-зимника н-не д-дотянем, — просипел он.

— Дотянем, — упрямо крутнул головой Генка, помахал у рта ладонью, прогугнил что-то в себя, совсем не похожее на привычное «чик-чик-чик-чик».

— Д-далеко, — загнанно прохрипел Пащенко.

— Держись! — выдохнул Генка яростно, оглянулся — лицо у Пащенко было сейчас обвядшим, без твердых прямых складок, все время державшихся у рта, сплошь белым — Пащенко замерзал, и ему отказывалось повиноваться тело, мышцы — это Генка понял твердо, и едва успел затормозить свой ход, как ноги у Пащенко подломились и он рухнул, коленями, грудью, лицом приложившись о снег. Генка-моряк дернулся назад, сбивая малахай на затылок, не чувствуя боли, хотя пот, моросью выступивший на лбу, тут же обратился в лед и мертво прикипел к коже. Сквозь молочную вязкость тумана на землю пробивался слабенький, совсем худой свет, в котором обмахренный инеем человек, распластавшийся на снегу, казался Генке огромным, неподъемным, всосанным в гладкий покров дороги.

— Вставай, Иваныч! — склонился над человеком Генка. — А, Виктор Иваныч! — умоляюще, торопливо глотая буквы, давя, плюща слова, пробормотал он, окутался тягучим облаком пара. Казалось, с этим паром уходили из него, истаивали последние силы.

Ответа не было. Тогда Генка подсунулся под Пащенко, поднял его руки, закинул их себе на плечи, скрестил у собственного горла и, почти не слыша, что там мычит потерявший силы человек, в котором он теперь обязан поддерживать жизнь (до тех пор, пока жизнь будет держаться в нем самом, он обязан поддерживать жизнь эту в Пащенко), через силу поволок его по пробитому снеговому коридору к зимнику, загнанно всхрапывая.

В нем зрела, в спелый плод превращалась мысль о том, что надо остановиться, передохнуть хотя бы секунду, прилечь на снег, но он гнал эту мысль прочь, подальше от себя, ибо понимал — стоит только остановиться, сделать перекур, лечь на землю — и тогда намертво примерзнешь к этой земле. Не потому ли в нем ясным зернышком заблистала мысль о том, что Алик с Петром Никитичем должны уже катить сюда на пароустановке, скоро они будут здесь, надо только выстоять до их приезда, продержаться во что бы то ни стало и тогда они будут спасены. Спасены!

Он попытался сквозь визг снега под ногами уловить далекий шум мотора, но сколько ни прислушивался — не уловил. Закусил нижнюю губу зубами, вышиб из нее струйку крови, неслышно стекшую на подбородок, просипел едва приметно, неожиданно для себя, подневольное, видать, и сейчас, в тяжелую минуту, вертевшееся на языке:

— Лю-ю… Лю-ю-б-б-б…

А Любка Витюкова сидела в это время одна-одинешенька в «диогеновой бочке». Вдруг что-то высверкнуло перед ней тонюсеньким, обжигающим глаза пламеньком и тут же пропало, будто ничего и не было. Она вгляделась в дверь балка, обшарила глазами стенки — ничего нет. Раздалось, правда, что-то неясное, то ли шепот, то ли сипенье — вроде бы кто ее имя силился произнести, но она не уверена была — явь это или же почудилось, как чудится голос призрака. А может, в мозгу отпечаталось и прозвучало собственное имя, как, в общем-то, часто и бывает.

Но все равно непонятно — был яркий пламенек или не был, был голос или нет, — если и было все это, то пропало… Но смутная тревога все же поселилась в ней, опалила грудь изнутри — видно, ощущала что-то Любка Витюкова чутким бабьим сердцем своим, видно, совсем рядом пронесся, разрезая воздух на ломти, голос беды. Она вытянулась в струнку, прислушиваясь к бою сердца, плеску крови в жилах, понимая и не понимая одновременно, что же происходит.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза
Вишневый омут
Вишневый омут

В книгу выдающегося русского писателя, лауреата Государственных премий, Героя Социалистического Труда Михаила Николаевича Алексеева (1918–2007) вошли роман «Вишневый омут» и повесть «Хлеб — имя существительное». Это — своеобразная художественная летопись судеб русского крестьянства на протяжении целого столетия: 1870–1970-е годы. Драматические судьбы героев переплетаются с социально-политическими потрясениями эпохи: Первой мировой войной, революцией, коллективизацией, Великой Отечественной, возрождением страны в послевоенный период… Не могут не тронуть душу читателя прекрасные женские образы — Фрося-вишенка из «Вишневого омута» и Журавушка из повести «Хлеб — имя существительное». Эти произведения неоднократно экранизировались и пользовались заслуженным успехом у зрителей.

Михаил Николаевич Алексеев

Советская классическая проза
Сибирь
Сибирь

На французском языке Sibérie, а на русском — Сибирь. Это название небольшого монгольского царства, уничтоженного русскими после победы в 1552 году Ивана Грозного над татарами Казани. Символ и начало завоевания и колонизации Сибири, длившейся веками. Географически расположенная в Азии, Сибирь принадлежит Европе по своей истории и цивилизации. Европа не кончается на Урале.Я рассказываю об этом день за днём, а перед моими глазами простираются леса, покинутые деревни, большие реки, города-гиганты и монументальные вокзалы.Весна неожиданно проявляется на трассе бывших ГУЛАГов. И Транссибирский экспресс толкает Европу перед собой на протяжении 10 тысяч километров и 9 часовых поясов. «Сибирь! Сибирь!» — выстукивают колёса.

Анна Васильевна Присяжная , Георгий Мокеевич Марков , Даниэль Сальнав , Марина Ивановна Цветаева , Марина Цветаева

Поэзия / Поэзия / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Стихи и поэзия