– Вы, Клим Пантелеевич, небось грешным делом думаете, что это я тетушку сгубил? Так? А зря. Клянусь, я на такое злодейство не способен. Верите, я каждый божий день прощение у Господа вымаливаю и грех свой великий молитвами до сих пор пытаюсь искупить… А Елизавета Родионовна, скажу я вам, была человеком большой и светлой души. Она даже содержание мне назначила. Я, признаться, после вашего разоблачения вообще уехать вознамерился… А о деньгах и подумать-то не мог! – Варенцов поскреб бакенбарды. – А оно видите, как содеялось… Кто бы мог подумать на Аркашку-то? Ведь любимый внучек душегубом оказался! – все больше распалялся собеседник. – Она-то его сызмальства выхаживала, а он ей спицей, да в самое ухо! И это за все хорошее? Да чтоб ему никакой пощады! Пусть на каторге сгниет! Супостат! Анафема! Аспид египетский! – потрясал в воздухе кулаками отставной чиновник, и от этого негодования у него шевелились усы и на багровом носу выступали капельки пота.
Пропуская мимо ушей проклятия, сыпавшиеся в адрес Шахманского, Ардашев откинулся в кресле и как бы невзначай спросил:
– Аполлинарий Никанорович, припомните, пожалуйста: где вы находились в момент убийства госпожи Загорской?
– Вот опять вы, Клим Пантелеевич, за свое – уличить меня пытаетесь, капканы словесные расставляете… Ну откуда я могу знать, в котором часу убили тетушку? Мы же с Изабеллой Юрьевной по аллеям гуляли и свидетелями злодеяния никак не могли быть.
– Ну, хорошо… А может, вы встретили кого-нибудь либо вас кто-то видел?
– Дайте-ка подумать, – пожевал губами Варенцов. – М-да, так сразу и не скажешь… Ага! – шлепнул он себя ладонью по коленке. – Вспомнил! Художник там был… Ну да! Он у самого пруда с мольбертом стоял. А на обратном пути Савраскин повстречался, и мы уже втроем к кафе зашагали.
– А потом?
– Да ничего особенного: сидели за столиком, сельтерскую пили да винцо потягивали. А тут вдруг слышим голос женский – что, мол, хозяйку погубили. Нюрка примчалась вся в слезах, плачет и за собой зовет. Мы – за ней. Я, правда, подотстал маленько, а когда мы с Изабеллой Юрьевной прибежали, там уже, сами знаете, – нервно сглотнул Варенцов.
– А в тот день вы, случаем, калош не надевали?
– Н-нет. А что?
– А кого-нибудь в них не заметили?
– Нет.
– Вы уверены?
– Ну разумеется! Ведь летом солнце теплое, земля быстро высыхает, и они ни к чему. Разве что изредка – после сильного ливня. А в тот вечер дождик как из худого ведра накрапывал. У меня, к примеру, мысль о резиновой обувке даже и не промелькнула, а потому если бы я увидел кого-нибудь в них, то обязательно бы запомнил, – здраво рассудил Аполлинарий Никанорович.
– А зонт у вас был?
– Зонт? – переспросил Варенцов и тупо посмотрел в пол. – Нет, я ведь с тростью хожу…
– Что ж, спасибо. А Савраскин у себя?
– С утра разгуливал по коридору, сейчас не знаю… А позвольте вопрос, Клим Пантелеевич?
– Слушаю.
– А вы, стало быть, в виновность Аркадия не верите, ежели меня битый час допытывали, а теперь вот к Жоржику наведаться собираетесь? – прищурив один глаз, поинтересовался Аполлинарий Никанорович.
– Я бы пока не стал говорить о Шахманском как о преступнике. Время покажет.
– А я вот нутром чую – он это, он! – стукнул себя кулаком в грудь Варенцов.
Откланявшись, Ардашев вышел в коридор и постучал в комнату под номером четыре. Дверь мгновенно распахнулась, и в ее проеме, как на портрете, возник улыбающийся Жорж Савраскин. Молодой человек явно куда-то собирался и потому был одет в нарядную шелковую сорочку с небольшим жабо и синие, на подтяжках, слегка расклешенные брюки. От половины голени до самого низа каждая штанина имела сбоку небольшой разрез, застегнутый на три черные пуговицы. Непокорные, кучерявившиеся волосы были разглажены и аккуратно уложены, а редкие усы и бородка старательно нафабрены.
– А, Клим Пантелеевич! Милости прошу! А я уже собирался отдать швартовы. Ну да ничего. Вы, пожалуйста, присаживайтесь… да вот хотя бы сюда. – Хозяин комнаты снял со спинки стула пиджак и повесил его на дверцу одежного шкафа.
– Не беспокойтесь, я вас долго не задержу. Мне надобно выяснить всего несколько моментов, касающихся трагедии, случившейся второго дня. Не соблаговолите ли вспомнить, Георгий Поликарпович, в котором часу вы оказались у главных ворот Алафузовского сада?
– Наверное, к половине седьмого или ближе к семи. Я несколько задержался в редакции.
– А вы никого не встретили?
– Погодите-ка, – рассуждал вслух Савраскин, потирая ладонью лоб. – Я дошел до пруда, постоял, любуясь белыми лепестками распустившейся лилии, и еще, помню, пожалел, что со мною нет редакционного фотографического аппарата… А потом увидел приближающуюся парочку: Варенцова и артистку Ивановскую. Уже с ними я направился к смотровой площадке. Да, так и было – точно.
– Вы были с зонтом и в калошах?
– Зонт я на всякий случай прихватил, а вот калоши не надевал.
– Вы меня очень обяжете, если позволите взглянуть на него.
– Пожалуйста, – репортер достал из шкафа длинный, с изогнутой ручкой черный мужской зонт и передал его адвокату.