Три сестры, выросшие красавицами, были последовательно посвящены публичным и частным удовольствиям жителей Византии; и Феодора, после того, как ей пришлось вслед за Комито выступить на сцену в платье рабыни, сумела наконец найти применение своим собственным талантам. Она не играла на флейте, не пела и не танцевала: ее искусство заключалось в исполнении пантомим; она преуспела в клоунаде, и когда клоуны, надувая щеки, смешными звуками и жестами жаловались на нанесенные им удары, весь константинопольский театр разражался смехом и аплодисментами. Красота Феодоры заслужила более лестную оценку и стала источником более изысканных радостей. Черты ее были тонки и правильны, ее кожа, несколько бледная, имела естественный оттенок, ее живые глаза мгновенно отражали каждое чувство, легкость движений подчеркивала грацию маленькой, но изящной фигуры; и любовь или восхищение вызвали к жизни мнение, что ни живопись, ни поэзия не способны передать несравненное совершенство ее форм. Однако эти формы обесценивались легкостью, с какой их позволялось видеть публике, и податливостью развратным желаниям. Ее чары были выставлены на продажу перед толпой горожан и иноземцев всякого ранга и ремесла: счастливый любовник, которому была обещана ночь наслаждений, не раз бывал изгнан с ее ложа более сильным или богатым.
— Здесь сноска:
На памятном ужине тридцать рабов прислуживали за столом, десять молодых людей пировали с Феодорой. Ее милость распространялась на всех.
Он всмотрелся сквозь стекла очков:
— Курсив его.
Дэйв, раскладывавший коричневый сахар по двум кофейным чашкам, тихонько спросил:
— На всех — это на все четыре десятка?
Бодич продолжал:
Она весьма неблагодарно роптала на скупость природы…
— Опять сноска.
Она желала четвертого алтаря, на котором могла бы приносить жертвы богине любви.
Бодич всмотрелся сквозь очки.
— Курсив его.
Мисси подсчитала на пальцах:
— Один, два, три…
— Вроде как придала новое значение термину четырехполосный, — заметил Дэйв. — Курсив мой, кха-кха-кха!
Но ее ропот, ее удовольствия и ее искусство останутся скрыты пеленой иносказаний языка ученых.
— Ох-х, — разочаровано вздохнул трехголосый хор.
Но Бодич, отложив в сторону Гиббона, порылся в чемоданчике и извлек вторую книгу.
— К счастью, ученая сержант Мэйсл обеспечила нас источником непристойных намеков Гиббона.
— Ах-х, — в один голос произнесли три полных любопытства голоса.
— Историка-сатирика, на которого ссылается Гиббон, звали Прокопий. Он жил в одни годы с Феодорой и Юстинианом и оставил нам книгу под названием: «Тайная история».
Бодич показал нам потрепанную обложку издания «Пенгуин классик» и открыл его на розовой закладке.
— Хотя Прокопий не вполне беспристрастен, его нельзя полностью сбрасывать со счетов, потому что он был очевидцем событий — в некотором роде. Вот что он пишет о двенадцатилетней Феодоре — и я очень рад, что моя жена этого не слышит.