«Хозяин-то мой последнее время только тем и занимался, что все сочинял это похвальное слово. Я сама слыхала, как он читал по бумажке о монсеньоре д’Абвиле, и еще о Мортимаре, и еще об этом д’Ольнэ, да так сладко, будто они ангелочки сахарные. А то, бывало, начнет перед зеркальным шкапом кривляться, будто лицедей. Стыд в его-то годы! В другое бы время я своего не упустила – рассмеялась бы ему прямо в глаза, да уж больно я тогда смущалась словами того колдуна, которого в Академию эту проклятущую не взяли. Колдун-то тех двоих уже сжил со свету, вот я все и думала, как бы он и моего хозяина не уморил. Я об этом и господину Непременнику говорила с глазу на глаз. Да только не послушал он меня, уж очень сильно ему хозяина в то кресло заманить хотелось… Ну вот, я, как увижу, бывало, хозяина, как он слово это похвальное твердит, так и брошусь ему в ноги: колени обнимаю, реву, как дурочка, все умоляю отставку послать господину Непременнику. Мучили меня дурные предчувствия, и вот, не обманули. Я на что грешу: дня тогда не проходило, чтобы я игреца не встретила, который на шарманке пиликает. Я ведь из Родеза, уж я-то знаю, что игрецы не к добру, – это после того как зарезали бедного господина Фюальдеса. Я и господину Непременнику это сказала слово в слово, да только все зря, как о стенку горох. Вот я сама себе и наказала строго-настрого: Бабетта, не смей от хозяина ни на шаг отступать! Береги его до последней минуточки! В тот день, как он похвальное слово читать затеял, я его на кухне у себя поджидала, дверь-то открыла и стерегу, когда он спускаться начнет. Но его все нету и нету. Уж с четверть часа прошло, я терпение потеряла. И вдруг, Господи! Что слышу! Ту самую злодейскую песню! Музыку, под которую господина Фюальдеса убивали. Да-да! Видать, игрец где-то неподалеку крутил свою вертушку. Меня аж пот прошиб. Что уж тут говорить – дурной это знак. Мне в свое время все уши прожужжали про то, как покойники плачут да жалуются. Так это еще страшней! Говорю себе: вот, Бабетта, час Академии пробил, смертный час! И глядь в окошко: нет ли игреца на улице, чтоб, значит, замолчать заставить. А на улице – никого! Я вон из кухни кинулась – в коридоре никого! Во дворе никого! Но музыка все играет да играет. И ведь где-то совсем рядышком… Может, на лестнице игрец прячется? Никого и на лестнице… Только песня бедного господина Фюальдеса в уши так и лезет, и чем дальше иду, тем лучше слышу. В библиотеку вошла, и там мне почудилось, будто музыка прямо из-за книг доносится! А хозяина-то и нет! Ну, думаю, опять в своем маленьком кабинете сидит, куда я и ногой не ступала. Прислушалась…
Этот рассказ, весьма сходный с тем, что распространяли исподтишка некоторые завсегдатаи «Клуба пневматистов», произвел на умы весьма странное действие, ибо общественное мнение оказалось ничуть не удовлетворено чересчур, на его взгляд, естественными объяснениями, полученными в результате расследования этого странного происшествия.
Расследование, в частности, преподносило Мартена Латуша как настоящего маньяка, который буквально вырывал у себя кусок изо рта, чтобы тайком пополнять свою коллекцию. Говорилось даже, что он лишал себя тех обедов, на которые старая экономка порой выдавала ему деньги, убежденная им, что он поест в городе. Эти несколько медяков он тут же транжирил у антикваров и торговцев старыми музыкальными инструментами.
Таким образом, со всей очевидностью вытекало, что старинная шарманка попала к нему в дом по недосмотру Бабетты. А упал он именно в тот момент, когда решил опробовать инструмент и взялся за его рукоятку. Упал, сраженный наконец режимом крайнего воздержания, к которому принуждал себя долгие годы.