«Всеобщая компания Панамского межокеанского канала на грани банкротства», – гласил заголовок. Ниже рассказывалось, что многие панамские семьи заложили имущество, продали фамильные драгоценности, выжали до капли сберегательные счета, чтобы купить акции канала. Последняя фраза была такая: «Если разразится катастрофа, у абсолютного разорения сотен соотечественников будут хорошо известные виновники». Дальше приводился полный список авторов и журналистов, которые «лгали, обманывали и вводили людей в заблуждение» своими очерками.
Фамилии в списке шли в алфавитном порядке.
На букву А была только одна фамилия.
Для Мигеля Альтамирано это стало началом конца.
А теперь мои память и перо, зависимые от перипетий политики, зачарованные каменными истуканами, которых оставляет на своем пути Горгона, должны без промедления перейти к рассказу об ужасных годах, начавшихся с любопытных строк государственного гимна и кончившихся тысячей ста двадцатью восемью днями войны. Однако политику страны парализовало – или парализует в моей памяти – одно почти сверхъестественное событие. Двадцать третьего сентября 1886 года после семи с половиной месяцев в утробе родилась Элоиса Альтамирано, такая маленькая, что полностью помещалась у меня в ладонях, такая бесплотная, что сквозь кожу ног проглядывали изгибы костей, а на лишенных губ гениталиях можно было рассмотреть лишь микроскопическое пятнышко клитора. Элоиса родилась настолько слабенькой, что не смогла совладать с сосками матери, и первые шесть недель пришлось кормить ее с ложечки дважды вскипяченным молоком. Господа присяжные читатели, обычные читатели в детородном возрасте, отцы и матери, рождение Элоисы парализовало весь мир, точнее отменило его, беспощадно стерло, как слепота стирает краски. Где-то там Всеобщая компания Панамского межокеанского канала предпринимала отчаянные попытки удержаться на плаву, выпускала новые боны и даже устраивала жалкие лотереи для рекапитализации своего начинания, но на все это мне было наплевать: моя задача состояла в том, чтобы вскипятить Элоисину ложку молока, взять Элоису за щеки двумя пальцами и удостовериться, что ни капли не пропало даром. Подушечкой указательного пальца я массировал ей горло, чтобы помочь проглотить, и меня не интересовало, что в те дни Конрад написал первый рассказ, «Черный штурман». Незадолго до двадцатидевятилетия Конрад сдал в Лондоне капитанский экзамен и стал для всех нас капитаном Джозефом К., но это пустяки по сравнению с первым разом, когда Элоиса ухватила губами морщинистый сосок и после долгих недель медленной учебы и постепенного укрепления челюсти присосалась так, что деснами повредила его до крови.
Однако один факт ускользает от моего понимания: несмотря на рождение Элоисы, несмотря на заботы, обеспечивавшие ее долгое и трудное выживание, отмененный мир продолжал жить, страна – нахально и самостоятельно идти вперед, и Панамский перешеек тоже жил своей жизнью, не обращая никакого внимания на вернейших подданных. Как я могу говорить о политике, вспоминая те годы, которые принадлежали исключительно моей дочери? Как мне восстанавливать в памяти события национального масштаба, если единственное, что меня тогда интересовало, – медленный, грамм за граммом, набор веса Элоисой? Каждый день мы с Шарлоттой носили ее, укутанную в прокипяченные пеленки, в мясную лавку китайца Таня, там разворачивали и клали, словно отбивную или кусок печенки, на большую чашу весов. На другую чашу стоявший за деревянным прилавком Тань ставил гирьки, массивные диски цвета ржавчины, и для нас, родителей, не было удовольствия больше, чем видеть, как он выбирает в блестящей лакированной шкатулке гирьку побольше, потому что предыдущей не хватило… Я упоминаю этот ритуал в своем рассказе и спрашиваю себя: как мне отыскать среди теплых личных воспоминаний подобные сухому плоскогорью воспоминания общественные?
Мне свойствен дух самопожертвования, дорогие читатели, и потому я попытаюсь. Попытаюсь.
Ибо в моей стране намечались события из тех, что историки в книгах обычно окружают лесом вопросительных знаков и сначала недоумевают, как же так вышло, как мы дошли до такого, а потом говорят, я, я знаю как, у меня есть ответ. Что, разумеется, нелепо, поскольку в те годы даже самый рассеянный улавливал в воздухе нечто странное. Повсюду кишели знаки и пророчества – нужно было только уметь их толковать. Не знаю, что думал отец, но лично мне следовало заподозрить неминуемую трагедию в тот день, когда моя страна, страна поэтов, оказалась больше не способна писать стихи. Когда Республика Колумбия утратила слух и литературный вкус и пренебрегла элементарными правилами стихосложения, мне следовало зазвонить в колокол, закричать: «Человек за бортом!» и остановить корабль. Мне следовало похитить шлюпку и уплыть на ней, даже рискуя никогда больше не увидеть суши, в тот день, когда я впервые услышал слова государственного гимна.