«И я смотрю и вижу, и поэтому скорбен. И я не верю, чтобы кто-нибудь еще из вас таскал в себе это горчайшее месиво; из чего это месиво — сказать затруднительно, да вы все равно не поймете, но больше всего в нем „скорби“ и „страха“. Назовем хоть так. Вот: „скорби“ и „страха“ больше всего, и еще немоты. И каждый день, с утра, „мое прекрасное сердце“ источает этот настой и купается в нем до вечера. У других, я знаю, у других это случается, если кто-нибудь вдруг умрет, если самое необходимое существо на свете вдруг умрет. Но у меня-то ведь это вечно! — хоть это-то поймите.
Как же не быть мне скучным и как же не пить кубанскую? Я это право заслужил. Я знаю лучше, чем вы, что „мировая скорбь“ — не фикция, пущенная в оборот старыми литераторами, потому что я сам ношу ее в себе и знаю, что это такое, и не хочу этого скрывать. Надо привыкнуть смело, в глаза людям, говорить о своих достоинствах. Кому же, как не нам самим, знать, до какой степени мы хороши?
К примеру: вы видели „Неутешное горе“ Крамского? Ну конечно, видели. Так вот, если бы у нее, у этой оцепеневшей княгини или боярыни, какая-нибудь кошка уронила бы в ту минуту на пол что-нибудь такое — ну, фиал из севрского фарфора, — или, положим, разорвала бы в клочки какой-нибудь пеньюар немыслимой цены, — что ж она? стала бы суматошиться и плескать руками? Никогда бы не стала, потому что все это для нее вздор, потому что на день или на три, но теперь она „выше всяких пеньюаров и кошек и всякого севра“!
Ну, так как же? Скучна эта княгиня? — Она невозможно скучна и еще бы не была скучна! Она легкомысленна? — В высшей степени легкомысленна!»
Это и есть настоящее горе, настолько сильно поразившее Крамского. Первый набросок он сделал в день трагедии. Жутко представить, сколько нужно сил, чтобы в такой ситуации остаться верным долгу и начать писать. И картина Крамского по-настоящему пугает. Рядом с ней становится неуютно. Кажется, что вдруг попал на похороны, и хочется оттуда побыстрее скрыться.
Слишком достоверно, слишком много боли. Это почти фотографическое изображение буквально проламывает четвертую стену.
И последняя деталь — красный отсвет за дверью. В него упирается взгляд зрителя. И кажется, что это зарево пожара, в котором сгорают человеческие надежды и устремления. Бежать некуда. Это клетка. Горе ведь — неутешное.
Глава 5
Легкость и тяжесть
«Девочка на шаре» и «Герника»Пабло ПикассоПомню, когда я впервые оказался в Испании около двадцати лет назад, один знающий человек рассказал мне о достоинствах корриды. В прошлом он сам был матадором, и больше всего из рассказа мне запомнилось описание первых выступлений молодых бойцов. Их еще никто не знает, им нужно впечатлить публику, нужно рисковать. Эти выступления всегда самые опасные и одновременно самые яркие.
Жизнь и творчество Пабло Пикассо, несмотря на огромное количество написанных им картин, связываются в моем сознании прежде всего с двумя его работами. Это «Девочка на шаре» и «Герника» — два главных «сражения» мастера. Два шедевра, которые навсегда останутся в истории искусства. Первая картина — битва юного матадора, которому нужно показать все, на что он способен. Вторая — бой зрелого воина, поражающего красотой своих отточенных приемов.