Он мне поясняет, что он, дескать, голомыздинскому полевику большую часть лисаветинского зверья в карты на днях продул…
– А я, – спрашиваю, – какой стороной к твоим заботам прилип?
Нежить толкует мне:
– А при том, что этот самый голомыздинский полевик повадками больно жуликоват. Ежели он меня и нонешней ночью как милашку обставит – вся лисаветинская дикая живность перейдёт полностью в его владения. Вы тогда, – говорит, – даже рыбки в реке не поймаете. Пособи, – слёзно просит лешак, – отыграться. Пожалей и себя, и меня, и деревню свою. Быть ей без тебя ошельмованной…
– Чем жалеть-то? – продолжаю кочевряжиться я. – Крестом или пестом?
– А тем, – вроде бы как и юлит уже передо мною самозваный лекарь, – что голомыздинский этот мошенник страсть как всякие приговорки да припевки любит. Ты же у нас, кто не знает, на такое ремесло – ух! Я бы, – мечтает, – с Голомыздиком сел бы в карты резаться, а ты бы говорильню свою распахнул. Я знаю, взялся уверять меня леший, – что полевику тогда плутовать станет не к уму…
– Самому-то тебе невмоготу ли, чо ли, отворить? – спрашиваю через ногу обутого. – Тебе, – говорю, – тоже язык во рту не мешает…
Лешак признаётся: не умеет, дескать, он два дела одним разом делать.
Отвечаю:
– Тут я тебя понимаю. Только мне-то, – спрашиваю, – какая с того польза?
– Самая прямая! – только что не крестится лешак. – Одно дело – живность лисаветинская на место вернётся, другое – паузок твой обратно перекину. А ежели тебе этого мало, то обещаю: сколько бы ты на реке своей Протоке перевоз ни держал, никакая перетяга никогда больше не лопнет!
Особенно последней посулой он меня, можно сказать, и купил.
Говорю нечистому с готовностью:
– За такую, дескать, за награду – хоть трижды кряду…
Не успел я этого сказать, смотрю, а уж паром-дощаник мой стоит напротив Голомыздина. За красноталом же береговым, смотрю-вижу, костерок весёлый кем-то распущен.
Лешак мне поясняет:
– Вишь вот – полевик-то уже поджидает нас.
Мой паузок тем временем сам собою к сходням чалится. Тут уж мы оба-два с лешаком живчиками на взвозе оказываемся.
Голомыздик – тут как тут.
– Где ты, – уже пытает он моего лешака, – такого костомыгу выискал?
Это я, выходит, полевику не по губе, знать, пришёлся.
Лекарёк мой самозваный отвечает на вопрос:
– Я его не к столу тебе доставил. Зубами-то не брякай. Давай-ка лучше заводи свою гармонию!
С последними словами это он ко мне уже поворотился. Сам откуда-то хромку-гармонию мне подаёт – ту самую, на которой я сызмальства упражнял руки свои переборы творить.
Принял я от лешака музыку мою, не дожидаясь лишнего приглашения, развёл меха на все потроха и заблажил с привычкою:
Чо говорить про тогда, ежели я и после того случая не мог не чикотать языком от зари до зорьки:
Оба нежити рот на меня раззявили – напрочь, похоже, забыли, за каким ляхом сошлись.
А я уже загорелся: перед ними то гусём, то кочетом – ажно глаза плёнкою затягивает:
Вот и слышно мне – в тальниках прибрежных запоплескивало. Оборачиваюсь-гляжу: на-ате вам! Весь берег сплошною нечистою силой усыпан! И сам водяной тут как тут!
Оборвал я свои припевки, глянул на своего, на лисаветинского, лешака и спрашиваю так это сурово:
– Где, мол, ваша игра раскартёжная?! Чего ты из меня простого скомороха гнёшь?
– Ну, с какой ляды-пустоши выворачивает тебя, брат? – выскочил с уговорами наперёд моего лешака Голомыздик неспрошенный. – Не всё ли тебе равно, кем ты позван да кому роздан?
– Ну уж, – отвечаю полевику, – извини-подвинься, рад бы я братом стать, да не тебе меня братать. Ко всей твоей чертобратии я в шуты не нанимался.
Говорю я эти слова Голомыздику, а сам на лисаветинского лесовика взыскательно смотрю. Смотрю и вижу: только что не плачет мой несчастный лекарёк.